Однажды вечером я сидел на крылечке избы моего приятеля Гаврилы и беседовал с его старухой матерью Дарьей. Шел покос, народ был на лугах. Из соседнего проулка выехал на деревенскую улицу незнакомый лохматый мужик. Он огляделся, завидев нас, повернул лошадь к крылечку и торопливо спрыгнул с телеги.
Мужик был бос, порты болтались на его ногах; из расстегнутого ворота грязной холщовой рубахи глядела коричневая грудь, густые волосы на голове были спутаны и пересыпаны сенной трухой.
– Эй, тетка! Где тут у вас самая рябая девка живет? – с тою же торопливостью обратился он к Дарье. Вообще во всех его движениях было что-то торопливое и как будто очумелое.
– Чтой-то, господи помилуй! – медленно произнесла Дарья и широко раскрыла глаза. – На что тебе?
– Самая что ни на есть рябая! Сказывали, есть у вас такие…
В смеющихся глазах Дарьи промелькнуло что-то: она поняла. Но я не понимал и удивленно смотрел на мужика, припоминая в то же время, что я где-то видел его раньше.
Дарья протяжно ответила:
– Есть, милый, есть рябенькие!.. А ты сам откудова?
– Из Малахова сам я… Сорок ден, как жена померла, дома трое ребят, а пора, знаешь, горячая. Никак не управиться одному!
– Ты вот что: иди ты к Мотьке десятсковой. Вот она, десятская изба, рядом.
– А как, скажешь, пойдет она за меня?
– Ты сам ее и спроси… Да вон она от колодца с ведрами идет. Как подойдет, ты и спроси.
– Илья! Или не признал? – обратился я к мужику.
Он быстро уставился на меня своими бегающими глазами.
– А-а, Викентьич! – радостно проговорил он, и в углах его глаз запрыгали морщинки. – Будь здоров, с приездом!
Он протянул мне корявую руку.
– Татьяна твоя померла? – спросил я, пораженный.
– Померла, померла! – пробормотал он. – Вчера сороковины справил. Заложило бок, – в неделю свернулась, царствие ей небесное!.. Померла, померла Татьяна!
В прошлом году, позднею осенью, я ночевал в Малахове у Ильи, и мне хорошо помнилась его жена Татьяна. Рядом с очумело-суетливым Ильею странно было видеть ее, неторопливую и спокойную, с ясными, ласковыми глазами; видно было по всему, что она стояла поверх мужа и что он признавал ее опеку, уверенную и любовную… И вот она умерла. То-то он теперь такой грязный и лохматый!
К соседнему двору подошла коренастая, приземистая Мотька с двумя ведрами на коромысле. Илья поспешно бросил вожжи в кузов телеги и рысцою, в болтающихся портах, подбежал к Мотьке.
– Девочка, а девочка! Ты самая рябая на деревне?
Мотька поставила ведра на землю, удивленно оглядела Илью, вдруг густо покраснела и потупилась.
Илья деловито заговорил:
– Слушай, девочка! Холостой тебя не возьмет, – на что ты ему такая? А я вдовый, трое ребят у меня, хозяйство, как следует быть, – лошадь, корова, ну и все такое… Пойдешь замуж за меня?
Мотька стояла, потупившись, и молчала.
– Что ж ты, девонька, молчишь? Ай, обиделась? – недоумевающе спросил Илья.
Дарья слушала и покатывалась со смеху.
– Ступай к бате! – тихо ответила Мотька.
– Ну его, батю! Ты-то пойдешь ли?
– А вот батя тебе и скажет.
Илья ударил себя по бедрам.
– Заладила одно: батя да батя… Я тебя спрашиваю.
– А ну те к черту, паралик лохматый! – вдруг сердито крикнула Мотька, схватила ведра и стремительно ушла в ворота.
Илья поднял брови, поглядел ей вслед и, почесывая в спутанных волосах, побрел к нам.
– «Батя» да «батя», больше ничего! – разочарованно произнес он. – Сама ряба так, что лучше и не надо, а тоже – «батя»! А того не понимает, что бате ее бутылку водки поставь, да еще приезжай, да еще… а времени где же возьмешь! Пора горячая, мне бы поскорее!
Он высморкался пальцами, задумчиво отер руку о подол и вдруг встрепенулся.
– Нет ли у вас здесь еще кого? Нету?… Ну, коли нету, то, значит, до Тайдакова надо доехать; там тоже, сказывают, рябенькие есть… Оставайтесь здоровы!
Илья взвалился на телегу, захватил в руки вожжи и повернул на дорогу в Тайдаково. Я с недобрым чувством смотрел ему вслед, и мне вспомнились ласковые, ясные глаза Татьяны, умершей всего шесть недель назад.
Мотька появилась в воротах. С злым, нахмуренным лицом она стояла и глядела на золотистое облако пыли, в котором дребезжала телега удалявшегося Ильи.
– Ты что же это, девка, жениху-то отказала? – невинно спросила Дарья.
– «Отказала»! Сам страшный какой, а меня с первого же слова срамить зачал: ты, говорит… самая рябая на всей деревне!..
Голос Мотьки задрожал, – от обиды или от сожаления?… Она повернулась и снова ушла во двор.
В середине июля я возвращался домой на беговых дрожках из Тулы. Был самый разгар страды. Солнце садилось, вся даль к западу была затянута нежно-золотистою пылью, как туманом; пахло спелою рожью. По безбрежной шири полей всюду виднелись рассеянные в одиночку рубахи косцов и согнутые спины жниц; пыльные, облитые потом, все работали молча и сосредоточенно. Что-то тягучее и туповластное стояло в знойном воздухе, и копошившиеся среди ржи молчаливые люди казались пригнетенными рабами какой-то огромной, беспощадной силы.
Солнце село, на востоке появилась серо-лиловая полоса с слабо-пурпуровым краем – первая тень надвигающейся ночи. Золотистый запад бледнел, полоса на востоке темнела и росла; а вместе с этим вокруг становилось все тише и людей на полях попадалось все меньше. Дойдя до четверти неба, надвигавшаяся с востока тень слилась с вдруг потемневшим небом, и на нем замигали звезды.