О месте, которое к концу 70-х годов занял Меша Селимович в югославской литературе, свидетельствует курьезный эпизод, описанный им самим в воспоминаниях. Одна солидная редакция попросила Селимовича принять корреспондента и рассказать о пройденном пути. В результате беседы появился текст, который Селимович по просьбе редакции завизировал. Полгода спустя он вдруг вспомнил об этом и удивился, что редакция не спешит с публикацией. Объяснение было дано с обезоруживающей готовностью: текст имеет быть опубликованным… после смерти писателя; масштаб его творчества таков, что «произвольные толкования» исключаются.
Селимович рассказал об этом эпизоде со смешанным чувством живого изумления и смиренной иронии: он отнюдь не думал о смерти и имел полное право изумляться; однако и для смирения были основания: масштаб общенациональной и европейской известности, павшей на него после шестидесяти, был действительно таков…
Точка, на которой повернулась писательская судьба Селимовича,— роман «Дервиш и смерть». Надо признать, что эта книга застала врасплох югославских критиков: ориентируясь на прежние работы Селимовича, они ждали чего-то уверенно профессионального, продиктованного скорее культурой и логикой, нежели страстью и талантом. «Дервиш и смерть» мгновенно обрушил все эти построения. Можно сделать нечто вроде каскадной записи признания и успеха: газетные и журнальные статьи, вскоре составившие увесистый том; непрерывные интервью, послания, обращенные к Селимовичу крупнейшими писателями Югославии; письма читателей, учуявших в «Дервише» бестселлер года; театральные и кинематографические инсценировки и отклики на эти инсценировки; переводы сразу на десяток языков; выставка скульптуры по мотивам романа, незамедлительно отправленная югославами в Париж; наконец, премии, которые одна за другой посыпались на автора «Дервиша»… Всего год прошел с момента, когда в октябре 1966 года в прессе появилась первая информация о выходе романа, до момента, когда его автор шутливо заявил в редакции одной газеты, устроившей с ним очередную встречу: «Хватит уже об этом Селимовиче!» Надо представить себе лицо почтенного академика, чей облик абсолютно не вязался с саморекламой и суетой, чтобы почувствовать неординарность шутки.
В реакции критики на появление «Дервиша» чаще всего встречалось труднопереводимое сербскохорватское слово «изненаджене», означающее вместе: изумление, потрясение, неожиданное открытие, откровение и сюрприз. Это было изумление роману, потом изумление единогласию, с которым югославская критика (а она благодушием не отличается) приняла роман, потом изумление тому обилию версий и толкований, какое он вызвал. Сначала о «Дервише» писали, что этот роман позволяет боснийско-герцеговинской прозе впервые встать на уровень прозы сербскохорватской. Потом стали писать, что этот роман — событие общеюгославское. Потом термин «книга года» сменился термином «книга десятилетия». И наконец из сугубо югославского контекста этот роман вышел в новую систему координат: теперь для его осмысления понадобились имена Вольтера и Фолкнера; у Селимовича находили ориентализованную традицию Кафки или хвалили его за то, что в романе и не пахнет Кафкой. «Дервиш» был вписан в мировой культурный контекст. Появившись в маленькой Боснии, он стал восприниматься как слово, сказанное югославской литературой в мировой дискуссии о человеке.
М. Селимович писал в советском журнале «Вопросы литературы» (1965, № 12, с. 150): «Для меня важен общественно обусловленный человек, но точно так же для меня важно и то, что в нем происходит, что он переживает, что делает его ареной драматического конфликта с самим собой и с окружающим миром… Я не верю в мистические силы ни внутри человека, ни вне его. Но я верю в сложность и внутреннее многообразие человека».
Именно ощущение неисчерпаемого в принципе интереса к человеку как духовному феномену, именно этот «мировой масштаб», поднимающийся над всеми прочими масштабами, действует на нас при чтении исповеди дервиша Ахмеда, шейха маленькой мусульманской текии, затерянной в заштатном Сараеве, затерянном в зажатой горами Боснии, затерянной в свою очередь на окраине беспросветной и бескрайней Оттоманской Порты, которая и сама уже начинает теряться в толще истории.
Обращение к этому материалу, подернутому дымкой исторической экзотики, было новостью и в плане темы, и в плане стиля. До тех пор при всей своей профессиональной разносторонности (проза — критика — сценарии — радиопередачи — эссе — публицистика) Селимович как прозаик брал лишь то, чему был свидетель, писал события, в которых участвовал: войну и ее изживание в душах. Книга рассказов, которой он дебютировал в 1951 году, называлась «Первая рота». Затем последовало десятилетнее молчание («у меня отрицали талант…»), затем — в 1961 году — роман «Тишина», затем роман «Туман и лунный свет». Новеллы 60-х годов Селимович собрал в книге «Чужая земля». Маленькая повесть, давшая название этой книге, считалась чуть ли не вершиной прозы Селимовича. Читатели, знакомые с повестью «Чужая земля» по журналу «Иностранная литература» (1969, № 3), вполне могут представить себе, что такое Селимович до «Дервиша». В рассказе о бегстве нескольких итальянских солдат-оккупантов через боснийские леса уже смутно прочитывается философская проблема выбора пути, терзаний совести, расплаты и возмездия и запоздалого раскаяния; ключевая фраза повести: «Нелегко быть человеком» — теперь, после «Дервиша», воспринимается как предвестие будущего романа, но в «Чужой земле» еще совершенно другой стилистический климат: та самая суховатая, экономная, сбалансированная, аккуратно распластанная на сюжете проза, о которой с удивлением вспоминали югославские критики, когда погрузились в причудливый, воспаленный мир романа «Дервиш и смерть».