В огромной коммунальной квартире с ее чуланами и боковушками, с бесконечным коридором, щедро населенным всевозможной заманчивой рухлядью, Митя больше всего любил кухню. Ее высоченный прокопченный потолок, чисто вымытый некрашеный пол, деревянные столы, источавшие запахи еды, чад и гарь, шум примусов — вечно деятельную, жаркую, громкую жизнь. Здесь царствовали хозяйки, неистовые и всесильные в создаваемом ими хаосе.
Треть кухни отхватила кафельная плита, богатая жаром, как пароходная топка. Когда ее топили, жар выгонял наружу рыжих тараканов, их давили каблуками, и сухие тараканы щелкали, как орехи в щипцах.
Особенно хороша была кухня в тяжелом блинном чаду на масленицу. У невидимых, шипящих, хлюпающих маслом сковородок мелькали голые локти хозяек, а временами вполоборота возникали из чада их пунцовые, упрело-страстные лица. Они переговаривались криком, словно вокруг бушевал шторм.
На кухне ссорились и мирились, бранились и смеялись; сюда с черного хода приходил пахнущий морозом и огуречным рассолом зеленщик, являлся точильщик высекать холодные искры из ножей, ножниц и топоров.
Но случались времена, когда кухня становилась печальным и, страшноватым местом. Об этом возвещал запах: острый, едкий, непохожий на все другие запахи квартиры, он нежданно-негаданно выползал из кухни. Было в нем что-то горьковатое и проникающе стойкое, его нельзя было выветрить никаким сквозняком.
Это был запах смазанных дегтем сапог, запах старой овчины, это был запах беды.
Когда Митя слышал этот запах, он знал, что для него пришла смутная и грустная пора. Его будут все время гнать из кухни, милое, легкое Катино лицо, теперь чужое, влажно-мятое, замкнется в горе, и не останется у нее других слов для Мити, кроме: «Не путайся под ногами!» Взрослые наглухо запрут перед Митей тот уголок мира, где они будут справлять хмурый праздник своего несчастья.
Став постарше, Митя узнал название беды:
— У Якова сгорела изба.
Яков был единственным деревенским братом Кати, вся остальная родня давно перебралась в город. Большой, рукастый, с голубыми слезящимися глазами и желтой щеточкой усов, он целый день сидел на кухне, потягивал все более жижеющий чай из самовара, трубно сморкался и без устали вырабатывал тот дегтярно-овчинный запах, который был первым вестником его приезда.
У Кати была небольшая чистенькая комната, украшенная искусственными цветами, с царственно-девичьей постелью, крахмальной, шелковой, пуховой, с ковровым диваном и качалкой. Но Яков уходил туда только на ночевку. Подобно Мите, он считал кухню единственно пригодным для дневного существования местом: тепло, духовито, и всегда есть кому поведать неторопливыми, спокойно-ладными словами о постигшей беде.
По вечерам на кухне собиралась родня, оттуда долго неслись тоскливые песни про догорающую лучину, про мачеху, изжарившую в печи детушек, про замерзающего в степи ямщика. А напоследок, как никогда сокрушительно, отчаянно и губяще, взрывал позднюю тишину старой московской квартиры неистовый «Сергей-поп».
Древняя крестьянская беда долго царила в квартире. Но вот оглушительно начинала хлопать крышка старого, кованного жестью сундука, где Катя хранила свои скромные сбережения, туго, поодиночке, раскошеливалась и вся родня. Тогда Яков истово прощался с жильцами и уезжал в деревню Конюшки под Михайловом строить новую избу.
Горел Яков удивительно часто. То поджог учинял его сосед и свойственник Егор, обделенный при дележе фруктового сада, то жившие при нем свояченицы, злобные старые девы, то по неряшливости — жена, то по беспечности — дети. Бывало, молния, пренебрегая деревьями и скворечней, находила низкую соломенную крышу его избы, бывало, уголек выпадал из подпечка на сухие и жадные к огню, как порох, березовые чурки. И тогда покорный, собранный и суровый Яков являлся в Москву за вспомоществованием. Родня ценила его за упрямую неудачливость и за то, что он умел по-мужицки строго держаться на уровне своего несчастья.
Изба эта долгое время оставалась для Мити чем-то загадочным и чудесным, словно заколдованный замок. Но однажды Катя взяла Митю на лето в деревню, и он глазам своим не поверил, когда оказалось, что могучий источник горя, «изба Якова» — просто жалкая лачужка. Маленькая, кривая, похожая на старый лапоть, она нелепо висела на краю заросшего лопухами овражка, со сбитой набок, испревшей соломенной крышей и одутловато-взбухшими стенами.
В то лето шли дожди, изба, как губка, пропиталась влагой, ослизлая, сочащаяся, пахнущая гнилью, она была самым сырым местом в набрякшем от дождей рязанском просторе.
И все-таки она сгорела в конце лета, перед самым Митиным отъездом.
Митя со старшим сыном Якова ночевал в шалаше, в глубине яблоневого сада. Мальчики долго не могли уснуть, прислушиваясь к глухому, таинственному перестуку падалиц. Казалось, кто-то скачет по саду на тупых копытцах, то пугающе приближаясь к шалашу, то успокоительно отдаляясь. Они заснули, когда стволы яблонь выступили из тьмы, трава замерцала утренником и ночь стала нестрашной. Вскочили они от страшной тревоги, проникшей с дыханием в их сон: рассветную морозно-яблочную свежесть сада перебивал едкий запах гари. Сын Якова заплакал и побежал к дому, Митя — за ним.