Виктория Самойловна Токарева Из жизни миллионеров
Я летела в Париж по приглашению издательства. Рядом со мной сидела переводчица Настя, по-французски ее имя звучит Анестези. Вообще она была русская, но вышла замуж за француза и теперь жила в Париже. В Москве остались ее родители и подруги, по которым она скучала, и в Москве обитали русские писатели, на которых после перестройки открылась большая мода. Настя приезжала и копалась в русских писателях, как в сундуке, выбирая лучший товар. Это был ее бизнес.
Поскольку писатели в большинстве своем мужчины, а моя переводчица – женщина тридцати семи лет, в периоде гормональной бури, то поиск и отбор был всегда захватывающе веселым и авантюрным.
Настя наводила у меня справки, спрашивала таинственно: «А Иванов женат?» Я отвечала: «Женат». – «А Сидоров женат?» Я снова отвечала: «Женат». Все московские писатели почему-то были женаты. Но ведь и Анестези была замужем. Я думаю, она подсознательно искала любви с продолжением и перспективой. Женщина любит перспективу, даже если она ей совершенно не нужна.
У Анестези были ореховые волосы, бежевые одежды, она вся была стильно-блеклая, с высокой грудью и тонкой талией. Одевалась дорого, у нее были вещи из самых дорогих магазинов, но обязательно с пятном на груди и потерянной пуговицей. Неряшливость тоже каким-то образом составляла ее шарм. Она безумно нравилась мужчинам.
Именно безумно, они теряли голову и становились неуправляемы, и делали все, что она хотела. Это тоже входило в бизнес. Настя скупала русских писателей за копейки, и они были этому очень рады.
Самолет взлетел. Я видела, как человек, сидящий впереди, осенил себя крестом, а потом отвел руку чуть вперед и вверх – и перекрестил самолет. Мне стало грустно, непонятно почему. Самолет – это всегда грань. Интересно, когда люди гибнут скопом – это что-то меняет? Это не так обидно, как в одиночку? Или все равно?…
– Я люблю своего мужа, – сказала вдруг Анестези. Видимо, у нее тоже появилось тревожное чувство.
Самолет взлетел и взял курс на Париж. В это же самое время где-то в Гренландии поднялся в небо ураган, в дальнейшем ему дали имя «Оскар», и тоже направился в сторону Парижа. Оскар и самолет с разных концов летели в столицу Франции.
– Я его люблю страстно, – добавила переводчица глухим голосом.
– Тогда почему ты все время уезжаешь из дома? – удивилась я.
– У него секретарша. Полетт. Только ты никому не говори.
– Откуда ты знаешь?
– Они проводят на работе по восемь часов. И всегда вместе.
– Ну и что? Это его работа.
– Когда люди все время вместе, они становятся ОДНО. Он ходит домой только ночевать.
– Это тоже много, – сказала я. – Где бы ни летал, а приземляется на свой аэродром.
– Не хочу быть аэродромом. Я хочу быть небом. Чтобы он летал во мне, а не приземлялся.
– А сколько вы женаты? – спросила я.
– Двадцать лет. Он мой первый мужчина, а я его первая женщина. Он захотел взять новый сексуальный опыт.
Последняя фраза звучала как подстрочник. И я поняла, что Настя, когда волнуется, начинает думать по-французски.
Я не предполагала в Анестези таких глубоких трещин. Я думала, у нее все легче, по-французски. Между ее высоких ног прятался маленький треугольник, наподобие Бермудского, куда все проваливались и исчезали без следа. Все, кроме одного. Ее мужа.
– Ты боишься, он уйдет? – спросила я.
– Нет. Не боюсь. Он любит нашу дочь.
– Значит, он останется с тобой…
– Но будет думать о другой.
– Пусть думает о чем хочет, но сидит в доме.
– Только русские так рассуждают.
– Но ведь ты тоже русская, – напомнила я.
– Держать в руках НИЧТО. Но держать. Лучше умереть, чем так жить!
– Нет, – сказала я. – Лучше так жить, чем умереть.
Я была воспитана таким образом, что главная ценность – семья. Нужно сохранять ее любой ценой, в том числе и ценой унижения. Кризис пройдет, а семья останется.
Анестези привыкла быть самой лучшей. И подмена ее треугольника другим воспринималась ею как смерть внутри жизни. Она бунтовала словом и делом. Но ничего не помогало.
– Я люблю его страстно, – снова повторила она.
На этих словах самолет и Оскар встретились друг с другом. Оскар обнял самолет и сжал его. Самолет затрепетал, как рыба, выброшенная на берег.
Погас свет. Кто-то закричал.
Переводчица заерзала на месте, стала шуровать рукой в своей сумке.
– У тебя есть карандаш? – спросила она.
– Зачем тебе?
– Я напишу мужу прощальное письмо. Чтобы он не женился на Полетт. Никогда.
– Очень эгоистично, – сказала я.
Мне стало плохо. Казалось, что печень идет к горлу. Это самолет резко терял высоту.
Я хотела спросить: а кто передаст письмо ее мужу, если самолет разобьется? Хотя листок бумаги не разбивается, и его можно будет найти среди пестрых кусков из тел и самолета.
Японцы молились и молчали. Я закрыла глаза и тоже стала молиться. Молитв я не знаю и просто просила Бога по-человечески: «Ну, миленький, ну пожалуйста…» Именно такими словами моя дочка просила не отводить ее в детский сад и складывала перед собой руки, как во время молитвы.
Японцы молчали, закрыв глаза. Орали европейцы. Но как выяснилось, напрасно орали. Командир корабля резко снизил высоту, опустил машину в другой воздушный коридор, вырвался из объятий Оскара. И благополучно сел. И вытер пот. И возможно, хлебнул коньяку.