Василий Кондратьев
ИЗ КНИГИ КАБИНЕТ ФИГУР
1. ЦИКЛОГРАФИЯ
Елене Серебряковой
... пытаясь создать устойчивый образ непрерывного смещения с помощью, например, циклографии, ограничивающей кажущийся хаос этих мест пунктирной сетью множества светляков.
В который раз испытывая на своем пути некую, так сказать, все отчуждающую дрожь, убеждаешься, насколько до сих пор ничто, ни в уме, ни вокруг, по сути не отзывалось тебе. Но однажды жизнь уже не играет, как прежде, твоим переживанием, и вместо обычно внушающих его лиц, событий, трепещущих в парке деревьев, вдруг ощущаешь ничем этим не оправданное смятение, психическую боль, заволакивающую привычные тебе мотивы в циклон, вихрящий сразу многие, все-таки чутко прожитые и осмысленные, - картины твоих дней. Этот вихрь бывает более или менее цветистым, разнообразным, напоминая, к примеру, некий исторгнутый миг, - линия губ, проросшая в стене тень, вспыхнувшая феерия спектра,- упрямо повторяющийся в памяти - или, наоборот, всеобъемлющий мысленный хаос любых возможных и даже не всегда знакомых сцен. Растерявшись и вроде бы на грани, однако же в силах и жажде любить, быть, вскоре понимаешь, что это не какой-нибудь шторм или твое помрачение, а, скорее, особый вид твоего внимания, глубоко сосредоточенный взгляд, открывающийся за безотчетным и моментальным исступлением т.н. поэтического или, скажем, религиозного сознания вертящихся во время своего обряда дервишей мевлеви. Осваивая эту еще необычную для тебя чистоту зрения, суждения, не теряя памяти и своего умения связывать жизнь, все же не знаешь, как быть без прежнего страха, в мире, где, как известно, и смерти нет и ничто невозможно. Последняя еще отчетливая мысль о том, что и эта жизнь оборвется, незаметно уйдет в нелепые игры пляшущих повседневными фигурами теней.
Для тебя все иллюзия, кроме того, как тебе удается испытать в окружающем его живую ткань, распространившуюся в слепом вихре мыслей, но переживаемую необозримо тихо, как бы устало составляющую твою картину, неописуемо, слишком простую (чтобы все сказанное не звучало странно). Загадочные очерки пейзажа тают, как и все чувства, оставшиеся жизнью этой ткани, в которой все мыслимое и немыслимое, и ты и я, одно и то же.
2. АНАТОМИЯ РАЗЛОЖЕНИЯ
Стоит забыться
хоть на мгновение,
на протяжении сигареты,
тающей горечью, проступают
слепые образы: причитания
губ, вспышки света, миазмы
тончайших узоров
дыхания
- мга мана майа
копошащихся искр или
трепетной ткани
безотчетных картин
в прорези сновидения,
сочащейся пылью света
игры теней, чьи фигуры
во фразах пестрого шума
танцуют,
диски приборов
машины, смалывающей в прах
все, что не тень, не дымка
ничто, томимого мраком
и пузырящего курево.
Происходящее, отслаиваясь,
немо разъедает тело,
очнувшееся произрастанием
другого.
выдумывается, вдыхая
чужое прикосновение
своих пальцев
к пока еще тонкой пленке
тела, ощутимые во мгле
дыхания
- чужие руки Орлака,
играющие неизвестные гаммы
мадам и ее надгробие
были то же
бледные очерки света
тенями скрадываются в
лежащих
курильщика и его искры
на ладони женщины, спящей в парах
их праха. Они жили счастливо, и похоронены
вместе, поскольку их тела
нет
5. ПОЭТИЧЕСКИЕ МАШИНЫ
Юрию Лейдерману
... тот пресловутый голос природы...
Ильязд
Жизнеописание этого великого поэта было тем более интересно, что его дошедшие удобочитаемые сочинения, - кроме двух неистово фантастических романов, - представляют собой заметки альпиниста, труды по церковной архитектуре, биографию средневекового паломника, исследование российских денежных знаков смутного времени, а также ряд лекций и очерков, посвященных, например, раскрашиванию лица, жемчужной болезни горла, поэзии после бани и т.д. Что же было в основе обессмертившего его языка вещей , могла подразумевать достаточно красочная, богатая описаниями мест и событий биография. Однако из-за ее утомительно скверного слога или из-за плохой освещенности слепого шрифта книги, чтение которой заглушала и окружающая возня, во мраке сознания ничего не возникало, кроме голубоватого свечения, как бы выхватывающего собравшуюся за ночным столом компанию из трех или пяти человек, однажды уже встречавшихся Аркадию Трофимовичу в Соляном переулке; хотя безудержные споры и россказни все еще не иссякали в их остекленевших глазах и подрагивающих пальцах, слышался только забытый кухонный телевизор, принимающий белый шум пустого эфира, который впитывал прочие звуки наподобие того заутробного гула в исполнении гастролировавшей в Петербурге певицы Саинхо. Понять, где все это происходит, или, по крайней мере, о чем идет речь, было так же невозможно, как беседовать с ученым скворцом, изображающим стук молотка по гвоздю. Вроде бы знакомые слова распадались на глазах и в уме, складываясь во фразы некоего шума, доносящегося из-за пелены забытья. Строки, а за ними страницы поплыли, в то время, как шум становился все отчетливее и, наконец, узнаваемым, заставившим меня приподняться, разглядеть спящую Юлию, забытый телевизор и тускло вырисовывающийся за окном чернобелый рассвет. Какие-то сумрачные голоса, еще остававшиеся на автоответчике телефона, просились и, сговариваясь, срывались в зуммер.