В том году тайга не ждала людей.
В летнюю пору сорок первого года над всем зеленым миром, над лесными урочищами Верхней Печоры и взъерошенными увалами Тиманского кряжа, густо шли темно-багровые тучи. Ползли издалека, с юго-запада, от Буга, Днепра и Березины, — казалось, сплошные ветры времени приносили в этакую даль дым военных пожарищ и артиллерийских залпов.
Старый Урал преграждал путь тучам. Они клубились, вставали на дыбы и, озаряемые искровыми вспышками, глухо погромыхивали от переполнявшей их грозовой силы. Низкое небо тяжело ворочалось и багровело, скопляя над землей томящую духоту — к большим грозам.
И грозы заполыхали.
Словно гигантские кресала раз за разом били в кремневые вершины Урала. Череда молний вспарывала и кроила наново дневную темень неба, осыпая хвойную шубу земли, моховища и торфяники снопами огня.
Тайга горела. Истекавшие смолой сосны вспыхивали, как чудовищные свечи, трещали, охваченные пламенем, шатры елей и кедров, хлюпала и перекипала ржавчина в болотных низинках. Чадило мелкое чернолесье.
На многие километры вокруг черным-черно стало в тайге, горячий пепел припорошил потрескавшуюся землю. Зверь и птица покинули горелые урочища. Казалось, на этой земле замерло навсегда все живое.
Но в одну белую северную ночь от первой освежающей росинки сквозь повлажневший пепел вдруг проклюнулась слабая зеленая травка… Еще дремало в перекаленной почве крылатое семечко сосны, еще не отдышались споры папоротника, а неведомые ростки уже прострочили выжженные поляны.
И едва солнце поднялось вполсосны, как пожарище светло зазеленело, заблистало тяжелой росой, а на черной, обгорелой ветке радостно и удивленно чувыкнула первая залетная пичуга.
Трава пошла в рост буйно, по-весеннему, хотя лето подходило к концу. Сочные стебли в бахроме резной листвы заполонили гари, скрыли буреломы и пни. А к осени, совсем не впору, высокие травы разом занялись огненно-красным и лиловым цветом — предвестником новых обильных семян…
Жарко и торжествующе цвел в том году иван-чай — дерзкая зауряд-трава, печальная спутница российских пепелищ. Та, что, подобно степной полыни, первой приходит на пожарища, чтобы сызнова укорениться и дать простор неистребимой лесной жизни…
В том году тайга не ждала людей.
— Воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!..
Все смешалось на людном перроне, на выходе и у турникетов вокзала.
Только что радио сообщило последнюю сводку Информбюро — наши войска вели кровопролитные бои на Вяземском и Ржевском направлениях. И Николай придержал Валю у входа на перрон, под громкоговорителем, чтобы постоять здесь, в стороне от людской сутолоки: оставались считанные минуты до посадки. Только выпустил из руки свой студенческий фанерный чемоданишко, порываясь обнять Валю, как внезапно черная труба над головой зашлась хрипом, треснула, и тотчас заревел густой надрывный голос сирены. Погнал перронную толпу в укрытия и щели. В белесом февральском небе появился черный крест бомбардировщика. Залаяли зенитки.
Николай увлек Валю в подъезд какого-то станционного здания и там, подняв к нему лицо, Валя сказала громким шепотом:
— Ты знаешь, мне сегодня особенно страшно.
Он почему-то зажал ее рот ладонью, а потом стал вдруг целовать жадно и сильно. И она приникла к нему, обняла за шею, зарываясь мокрым лицом в старенький пуховый шарф материнской вязки на груди Николая.
Февральская поземка задувала в подъезд. Николай кутал Валю холодными полами демисезонного пальто.
— У тебя нет варежек, — совсем по-домашнему сказала Валя. — Купи обязательно по дороге.
— На месте дадут спецовку, — усмехнулся Николай. — Ведь я же теперь тыловая… единица…
И Вале вспомнилось почему-то, как она добиралась к вокзалу. На Садовом уже не было баррикад и противотанковых ежей, что были осенью. Зато по шоссе Энтузиастов все еще двигались беженцы — толпами, семьями и в одиночку. Старики с узлами, в тряпье; женщины, крест-накрест перетянутые платками, впряглись в санки. Пролетел грузовик с мягкой мебелью, в кузове черным лаком блеснуло пианино — тоже на восток.
— Сволочи… — неожиданно пробормотал Николай.
Валя встревоженно вздрогнула у него в руках, он высунул голову за дверь, поискал глазами самолет. Но небо было свободно.
Все кончилось, дали отбой.
Толпа пассажиров заново атаковала грязно-зеленые обшарпанные вагоны.
Крутые подножки и узкие двери брались с бою, в бестолковой толчее, криках и ругани. Чьи-то жилистые руки жадно тянулись к поручням, срывались, другие перехватывались выше. Над головами сталкивались, гремели чемоданы и сундуки.
Чуть в сторонке, глядя с безнадежным сожалением и укором на толчею, сидела на старинной окованной укладке сгорбленная старуха в заплатанном ватнике и рваном шерстяном платке, туго замотанном вокруг шеи. Пробиться к вагону она даже не пыталась. Подошел солдат в рыжей шинели с пустым рукавом, засунутым под ремень, молча подхватил единственной рукой укладку и, шевельнув плечом, повел старушку куда-то вдоль состава.
— Сашка, как всегда, задерживается… — сказал Николай, не глядя на Валю, выискивая в толпе подходящее место, чтобы протиснуться к подножке. Сжал ее локоть, сказал настойчиво: — Ничего… Если ты была права, я вырвусь оттуда на фронт. — И еще подумал: «Сашка Жихарев, бессменный комсорг курса, получил звание лейтенанта. А у меня направление в тыл. Судьба, что ли?..»