Я и сам раньше не знал, что такое синопсис, и впервые услышал о нём от Б. Охотника, когда тот, благодушно посмеиваясь, листал мои записи. «Не умеешь излагать связно и по порядку, так напиши хоть кратенькое объяснение, предисловьице. А то всё запутано, перепутано, ничего не понятно. Разъясненьице. Чтоб я открыл и сразу понимал, что у тебя на уме. Что вначале ты убежал, а в конце тебя изловили. А посередине ты прячешься и вспоминаешь свою жизнь: от младенчества и до сих пор. Вспоминаешь и делаешь выводы. И что ты осознал свою неправоту и глупое ребячество, устыдился, и сделался тих и послушен». Он покашливал и обкусывал ножничками заусенцы вокруг ногтей. «И ты должен обозначить главную мысль. Пусть не окончательно, но хотя бы направленьице. Ну-ка?» «Я — победитель». «Победитель? Ты?» «Да. В конце я одержу победу». Он по-доброму рассмеялся и велел принести нам ещё чаю и коржиков; он был сама незыблемость и непоколебимость. Что ж, в те часы финал ещё не наступил, хотя уже нарастал на горизонте величественным грозовым фронтом, проблёскивая ясной истиной: тот, кто зол и лжив, жестоко поплатится; тот, кто чист и отважен, восторжествует. И теперь, заново подтвердив все постулаты своею собственной историей, я считаю возможным провозгласить не только главную мысль, но и главное предупреждение, адресуемое всем несправедливым и недальновидным гонителям: устрашитесь! Оставьте задуманное, пока ещё не поздно — или будете безжалостно низвержены!
Но вернёмся к синопсису. Повествование ведётся спокойными размеренными кусками, из-за нервности жизни писанными в разное время суток и не всегда в подобающих условиях, однако каждый кусок имеет неизменную цель: научить, наставить и направить; или хотя бы не навредить. Иному педанту мои куски могут показаться не вполне связными, чрезмерно разрозненными и не составляющими единого; поэтому я, чтобы предотвратить такое впечатление, расскажу весь сюжет прямо сейчас. Когда я был ещё совсем маленьким, как тот небезызвестный креольчик, мои родители, несколько небрежно желая мне добра, отправили меня на учёбу в одно подозрительное заведение, закономерно оказавшееся не чем иным, как мрачными подземными застенками, логовом зловещих программистов. Стойко претерпевая невзгоды и лишения, неустанно закаляясь духом и волей, спустя много лет я подобно графу Монте-Кристо вырвался на свободу; но в отличие от последнего был вынужден бежать и скрываться. И в застенках, и в скитаниях мне помогали не отчаяться и не сдаться лишь воспоминания о безоблачном детстве, полном отрад, и золотистом созревании — вот вам и связь. Когда же негодяи настигли и схватили меня, и попытались лишить меня моей внутренней родины, я с хохотом разметал и прободал их, как ураган разметает картофельные очистки, а меч Фридриха Барбароссы прободает какие-нибудь несвежие вафельные салфетки. Полагаю, дальнейшие объяснения излишни.
Я был быстр, стремителен — зайцем по капустным огородам, белым перепелом над плетнём, диким кабаном по канавам.
Они — тяжёлыми сапожищами за спиной. Сопели толстыми носами, изредка взрыкивали:
— Стой, Ролли! Стой, подлец! Держи его. Стой, кондом! Мерзавец.
Через перекрёстки на красный, ужом меж грузовиками и газелями, лёгким вихрем по водоканалам.
— Уйдёт, паскуда. Стой, кому говорю! Стой, стервец.
Пих! Пах! Пистоны. Поджимаю уши, ныряю в парадное, в чёрный ход, в коридор, прячусь у оконного переплёта.
Рассыпались по дворам. Один идёт сюда: гулкие каблуки на лестнице, скрип двери — одутловатый блондин с вечно жирными волосами.
— Выходи по-хорошему! Выходи, хуже будет. Эй, Ролли?
Я — тихохонько, на подоконнике, невидимый глазу беглый бот. Смотрит сквозь мою голову вниз, на прохожих.
2. Истории безоблачного детства. Как меня отдали в ученье
Когда мне исполнилось четыре года, мама с папой задумались, куда меня отдать. Папа сходил на станцию и принёс газету с объявлениями. Они сидели плечом к плечу на скамеечке у ворот и вчитывались — мама в ситцевом сарафане, папа в коверкотовом кафтане, совсем молодые. Касались коленями. Я ездил вокруг на трёхколёсном велосипеде с педалями, в крохотных сандалиях. Скрипели половицы, подворачивались половики. Мама с папой пили чай из самовара, вприкуску. Сахарок сладкий-сладкий, каменный. Не кусай, а соси.
«Смотри, какие глазёнки голубые! Давай его в суворовское?» «Ну нет! Рожала-рожала, а потом на войне убьют!» Объявлений много, и все разноцветные: отдайте ваших деток в ремесленное на фрезеровку, в монастырь на иконопись, в хор на пение, в институт на геодезию, в пионерлагерь на лето. «Смотри, в рекламные боты берут! А?» «Реклама — дело хорошее».
В субботу после полудня пришёл рекламщик-вербовщик — человек серьёзный, уверенный, в красной рубахе и кожаном картузе, похожий на цыгана.
— Вот этого? Славный малец! Самое время к делу пристраивать. Поди-ка сюда, — он протянул мне конфету в золотистом фантике.
— Долго ли обучаете? Дорого ли берёте? — спрашивал папа.
— Учиться будет до четырнадцати лет. Потом на вольные хлеба выпускаем. В год берём по мешку пшеницы, по три курочки, да по рублю серебром. Недорого это, земляк. Или дровами, если желаешь.