Мириам Залманович
Котик Фридович
До встречи друг с другом, это были две самых неприкаянных души нашего хайфского двора – пенсионерка Фрида Абрамовна и помойный кот Кишкуш. Гордый сын кошачьего племени завёлся здесь задолго до алии(дословно - поднятие, здесь - переезд евреев из других стран в Израиль в начале 90тых - иврит) девяностых и, по сравнению с новоприбывшей бабкой, вполне мог считать себя местным старожилом. Вёл он себя соответственно – независимо и даже нагловато. Впрочем, бабка настолько не обращала на него никакого внимания, что Кишкуша это стало задевать – ни миску с угощением не вынесет, как местные старушки, ни ногой пнёт, как их внуки. Вечно смотрит на всех испытующе, да осуждающе вздыхает. Разве что подходя к мусорнику, у которого кот неторопливо столовался, она, завидев его, говорила что-то резкое на непонятном языке, вроде «брысь» и топала сухонькой ножкой. По-русски, на тот момент, кот понимал только «кися-кися-кися», что в отличии от скупого «брысь» сулило доброе слово и миску молока.
Молока Кишкуш не пил, как-то приучен не был, да и приучать его было некому. В отличии от избалованных жизнью домашних собратьев, он родился и вырос на улице, как раз в углу этого двора, в коробке из-под масла, пожертвованной его кошачей мамаше местным лавочником. Лавка находилась на фасадной стороне дома, куда котятам ходу не было – их мать, битая жизнью кошка странного окраса, рассказывала, что котят там давят машины, отлавливают сердобольные любители животных и в негуманных целях используют местные подростки.
Судя по всему, и кошкам там приходилось не сладко – уходя к лавке за съестным, нерадивая мамаша пропадала дня на три и котята дрожали от страха, слыша грозные вопли огромных котов, со всей округи сбегавшихся на короткий роман. В такие дни вернуть мать к коробке мог только тропический ливень, рушивший все её амур-мур-ные планы; или горячий чай, вылитый из окна бдительной польской бабушкой, норовившей прервать эти непристойности. Тогда воздыхатели разбегались, из укрытий злобно косясь на ревнительницу нравственности и украдкой матеря её по-кошачьи. Если подобных неприятностей не случалось, в коробку кошка возвращалась день на четвертый, выглядела усталой, но довольной. Суетливо лизнув котят, она тут же засыпала, дрыхла сутки, они же спали отдельно, сбившись в кучу. Притулиться к маме им больше не хотелось – вместо сладкого молока она пахла чужими котами.
Проснувшись, кошка начинала учить своих двухмесячных отпрысков котячим премудростям. Курсы выживания и добывания были недолгими, ибо ещё через пару месяцев она благополучно разрешалась очередными потомками и судьба предыдущих её заботить переставала. Для старшеньких это означало совершеннолетие и полную свободу передвижения : хоть за дом, хоть в лавку, хоть под машину, когда ты никому не нужен — ты абсолютно свободен. Кошкины гульки и последующие роды для сонного двора на Верхнем Адаре были целым культурным событием, оно повторялось с завидным постоянством и постепенно все окрестности наполнились усато-хвостатыми плодами кошачей любвеобильности. Котобратия родства не признавала, промышляла по отдельности и нередко вступала в кровосмесительные связи.
Кишкуша мартовская камарилья мало интересовала, в его жизни была одна вполне человеческая любовь, по имени Яэль. Любовь была взаимной, сначала сладкой, а потом разлучно-горькой. Лет шесть-семь назад, когда Киш был ещё котёнком-подростком Яэль была чудной девчушкой, самой замечательной среди двуногих. Рыжая копна кудряшек, веснушки, за которые её так дразнили сверстники и озорные ярко-синие глаза. Такой яркий синий цвет встречается только в восточных глазах, северная красота скромнее.
Яэлькины глаза были гордостью её отца, иракского еврея, в своё время съевшего ни один пуд соли, чтобы добиться руки её мамы. То ли соль впрок не пошла, то ли горделивая дочка выходцев из Польши забыла к руке приложить сердце, но прожив вместе года три и родив дочку они поняли, что не созданы друг для друга, а потерпев ещё года два ради ребёнка, решили друг-друга не мучить и разошлись.
С тех пор мама Яэли находилась в постоянном и безрезультатном поиске того, для кого создана, а отец довольно быстро женился и сотворил дочке трёх братиков. Братьев Яэль любила, а их умная и по-восточному гостеприимная мама девочку дома привечала. Отец дочку по-прежнему обожал и называл Принцессой. Всё бы хорошо, но мама Яэль считала бывшего мужа предателем и раздражалась при любом упоминании о нём. «Быстро же он пристроился, не долго горевал! Ты хоть понимаешь, что он нас предал?! Имей гордость, перестань к нему ходить. О чём тебе с ним разговаривать, этот неуч никогда двух слов связать не мог?!» — это были самые ласковые комментарии, которыми она разражалась, когда Яэль возвращалась со встречи с отцом.
Девочка маму любила так, как только может любить единственная дочь родную мать, но эмоционально была намного ближе к папе, у них даже пароль такой с детства был «Ты моя душа» — говорил ей папа, «Нет, ты моя душа» — отвечала Яэли. У неё и «ш» выравнялось самой первой в садике, так часто повторяла она это сладкое слово. Мама тогда только удивлялась и папу отгоняла, мол Яэли пора спать/кушать/гулять, перестань всё время ребёнка чмокать в лицо, это не гигиенично, и что у вас там за секреты вечные — шептаться не прилично.