Глава 1
Красавица и чудовище
Было время, когда Бельфегору часто снился один и тот же сон. В нём он ехал поездом к морю. В первые несколько раз — Бельфегор это смутно, но помнил — рядом с ним в купе этого поезда присутствовала мама, потом её образ исчез из сновидений — всех, не только этого, — оставшись лишь в одном из немногочисленных тайных хранилищ памяти для ценной сердцу информации, и с тех пор это повторяющееся путешествие осуществлялось им в одиночку. В пустом купе с двумя мягкими незастеленными полками неопределённого цвета, с ничем не заставленным откинутым столиком, с прозрачным до невозможности стеклом огромного, во всю стену окна, на котором мерно, в такт стуку колёс, качались тяжёлые, плотно-тёплые синие с тусклым золотом шторы.
А за окном была тьма, перемежаемая чуть ли не с математической точностью то лесом, то лугом. Можно было считать: один, два, три — деревья, один, два, три — травы. Конечно, тоже тёмные, едва различимые, так, силуэты чего-то когда-то ранее виденного или просто легко представляемого, этакий лайтбокс, в котором те или иные слои вдруг при перебоях электричества освещаются случайным лучом. Вырезки чуть более светлой бумаги из совсем уж чёрной. Впрочем, Бельфегор никогда особо к ним и не присматривался. В начале сна, которым он так хотел и не смог научиться управлять, он слишком был поглощён счастьем. Ощущением, что он едет к морю. На поезде. Какая разница, по каким местам пролегает этот путь.
Потом, конечно, эйфория спадала и у сна отрастали детали — всегда одни и те же, строго в одно и то же время. Сначала на шахматную местность начинали потихоньку падать косые оранжевые лучи, и вдруг она обрисовывалась и оказывалось, что лес и луг существуют тут в одной связке, просто иногда лес стоит стеной и луга за ним не видно, а иногда луг захватывает всё пространство до самых рельсов — и ты просто не успеваешь увидеть что-то, кроме него. Оранжевый уютный свет заливал постепенно всё под собой, потому что, конечно же, падал прямо с неба — и под его влиянием поезд не то что растворялся, а вплоть до пола вагонов и колёс становился до небытия прозрачным. В этот момент неспособность объять, постичь окружающее пространство, в котором невыносимо глубокое сине-чёрное небо с яркими шарами-звёздами буквально сливалось и с лугом, и с лесом, и с самой объективной реальностью, затапливаемой весёлым рыжим светом, льющимся от исходящего рябью полотна над горизонтом, приводила Бельфегора почти в отчаяние. Он глох всеми чувствами, сходил с ума от той силы, которой дышало это непонятное небесное полотно, похожее на натуральный лесной пожар, только среди звёзд, но одно знал точно: вот-вот он достигнет цели назначения.
Потому что именно там, за горизонтом, за пожаром, — море. И не было ничего важнее него.
И примерно в миг этого осознания к Бельфегору возвращались чувства. Сквозь перестук, дробное биение сердца его сна — поезда — просачивался кашляющий, набирающий громкость смех. Он расползался как ядовитый газ, незаметно, неумолимо, поднимался к небу — наверное, к этому жизнеутверждающему свету, — как будто задыхаясь, изнывая, но продолжая рушить всё, до чего дотягивался. И с самой оглушительной его нотой сон обрывался, а Бельфегор просыпался с сосущим чувством тоски и горечи.
Последний раз этот сон приснился ему незадолго до начала северной войны и после более не повторялся. Поэтому, увидев его сейчас, когда война, кажется, и близка не была к окончанию, а в голове то и дело происходили взрывы от не успевающих сменять друг друга ошеломительных событий, Бельфегор так удивился, что чуть не проснулся в самом начале — впервые за всё время осознав себя во сне. Несмотря на это, он сумел взять себя в руки и добросовестно досмотрел его до конца, почти не поразившись другому неожиданному факту: с ним в поезде вдруг оказалась Миа. Явно какая-то выдуманная, потому что никогда, даже украдкой, Бельфегор не видел у неё такого одухотворённого лица, сияющих глаз и целого одного тёплого, по-настоящему тёплого взгляда, мимолётно брошенного на него.
Но, конечно, с зазвучавшим задыхающимся смехом и она превратилась во всего лишь стекло, треснувшее и рассыпавшееся осколками, как и остальной сон. А Бельфегор, как и всегда, остался один в темноте и пустоте — спасибо, хоть на этот раз без щемящей сердце тоски.
Где-то на краю сознания он понимал, что проснулся, но тем не менее продолжал балансировать на этой зыбкой границе между сном и явью — почему-то оказалось невозможным вот так просто уйти от нахлынувшего на него привычного озарения — несокрушимого чувства собственного беспредельного одиночества. Он всегда был, есть и будет один. Он слишком рано это понял и так и не смог уверить себя в обратном. Воспитатели, наставники, соратники, друзья — мишура, пыль на прозрачном, как слеза, стекле одиночества. Её сносит ветром, и остаётся только эта ничем не заполняемая пустота. Пропасть, до дна которой не добьют никакие оранжевые лучи.
И как другим людям удаётся избегать этого поглощающего тебя без остатка чувства? Как они умудряются забывать, что на самом-то деле не существует никого, кроме них самих? Даже их созданная «мудрыми» и несомненно «гениальными» психологами религия не даёт никакого другого ощущения — только осознание того, что ты всегда один. Ты ведёшь себя сам, ты абсолютно самостоятельно выбираешь, что творить: зло или добро, а ангелы-проводники способны лишь аккуратно подтолкнуть тебя в нужный момент под локоток и едва слышно спросить: «Ты уверен?» И там, в конце, тебя тоже ждёт всего только сортировка твоих грехов и добродетелей по коробкам и пинок в следующую, такую же бесконечно одинокую жизнь. И зачем только Бельфегор перечитал полгода назад Библию — специально же с предыдущего раза зарёкся открывать эту напечатанную оду неприкаянности…