Николай Орехов
И В ЭТОМ МИРЕ МНЕ ЖИТЬ
Я приземлился здесь в утро.
Если признаться, никогда не помню, что со мной бывает вначале. Новая местность, иная атмосфера вокруг. Масса невнятных, неустоявшихся впечатлений. Куча случайных, не осознанных еще знакомств. Восприятие не успевает вовремя адаптироваться, круговерть первоначальной неразберихи смазывает детали — и в итоге целостный образ мира не вырисовывается, не складывается, не создается.
Всегда вот так.
Не помню дороги, не знаю ее, если кто-то другой приводит меня к цели.
Не знаю имени, не запоминаю прозвища, пока не пойму человека.
И не понимаю себя, не перевоплотившись.
Вечно юные древние боги ожидали меня на Земле. Не зная своей цели, ожидали того, кто даст им это знание. Словно роботы, хорошо обученные и великолепно информированные. Как и я, ожидающие перевоплощения.
Совсем как люди.
На планете нас было много, рассеянных по городам и весям, и у каждого был свой путь. На моем пути меня ждали четверо.
Назову тех, кто встретил меня.
Рудольф Асвор. В этом воплощении — сумрачная, одинокая душа, отлученная однажды от нирваны и тщетно с тех пор тоскующая по ней. Глаза я ему дал невидящие, обращенные внутрь себя. Еще я принес ему холодный огонь мудрости, жестокое рабство логики и робкую иррациональную надежду.
Алексей Бесталанный. Хитер мужик с бородой, на всяк случай упрятанной в карман. Глаз не видать за темными очками. На его долю пришлись жалость и всепрощение, а также неистовая разгульная вера. Бог лесов и долин между ними.
Ипполит Лажкин. Ему пришлось стать хамом и наглецом, любителем кича. Глаза навыкате, взгляд бегающий. Кичливый бог массового сознания. Ничего я ему не мог дать, кроме любви.
Володя Левинсон. Ребенок, растерявшийся от внезапного, нежданного уже воплощения в демона с древней родословной. Глаза у него — восточные, с поволокой. Острый, извращенный ум и любовь к нечаянным параллелям. Бог отложенных, неоправдавшихся надежд и невозможного, несостоявшегося чуда. Бог того, чего не может быть в принципе.
И прочие, малые воплощения — три побегушки, две хохотушки, семь поэтишек, дюжина младенцев с чистыми и похотливыми глазами, один связавшийся с ними, остальные на свет еще не появились.
Да, еще декорации в стиле «Оглянись вокруг».
Я их всех сразу полюбил. Я заранее уже знал, как хорошо мы заживем в созданном нами мире. С Алешкой мы вместе плакать будем друг насупротив друга, вытирая слезы по очереди выпростанной из кармана рыжей Алешкиной бородой, а потом она промокнет, а мы — возродимся… Ипполашка мне морду набьет, глаза от любви закатив, и кинет камень в меня из-за пазухи, и промажет, а после простит, что в глаз не попал… Рудик сядет рядом со мной, и окажется как я, а я — как он, и только прозрачное зеркало между нами, а мы стиснем руками его прохладный обод, напрасно вглядываясь в отражения и не признавая себя в них…
И только с Володенькой Левинсоном мы переглянемся, сумрачно кивнем друг другу и судорожно оставим знакомство на потом, на после того, ради бога, а не сейчас.
Теперь о том, как мы сроднились.
Не знаю точно, как это случилось. Помню только, что потянулись глаза к глазам, карие к серым, синие к голубым, мои к твоим, а его к нашим. Ни слова не было сказано меж нами, так, словеса простые, бессмысленные, необязательные, зряшные. Если пожелать, многое может исполниться, а мы захотели, и стало так. Появилось Нечто меж нами, и каждый взял себе, сколько хотел и сколько мог унести. И обрадовались мы, и воздали хвалу, и каждый ушел впятером.
Во мне же от этого родились тоска и растерянность, и запутался я, заплутав, и скрыл тоску, и долго еще колола она меня в подреберье.
Ибо не знал я еще, в каком мире буду жить.
А в вечер появилась Она и окончательно приземлила наши воплощения. Пригасли печальные сути богов, исчезли на время дары прозрения и предугадания… Простой и четкой предстала перед нами земная явь, и проступили детали, и даны были имена всему сущему.
Честное слово, сначала мне боязно было к ней подойти!
Высокая, стройная, с раскосыми глазами азиатской богини и тонкими светлыми длинными волосами — такое вот сочетание! — с удивительно строгими линиями и чертами, она была и казалась недостижимо далекой, как бодисатва, непостижимо холодной, как мрамор…
И посейчас не знаю ее программы, мне она ничего не сказала. Ни словом единым мы не перемолвились! Я только молча наблюдал за ней…
Как оказалось, она прекрасно пела и играла на гитаре, и сразу же стали за ней увиваться поэтишки, сатиры и фавны…
Я-то знал, что рано утром, придя к себе в комнату и смыв с ресниц тушь, она утомленно садится на кровать, вытягивает усталые ноги, поглаживает и растирает пальцы на руках, чтобы унять противную дрожь, и пьет таблетки. Старенький домашний халатик с оторванной пуговицей — пластмассовой, с перламутровым блеском, с четырьмя дырочками и торчащим обрывком разлохмаченной белой нитки — распахивается и обнажает гладкую загорелую кожу, а она не обращает на это внимания.
Не для кого!
Я знал все это, конечно, чисто теоретически. Никогда я не бывал в ее комнате, но не раз наблюдал ранее такие вот метаморфозы с другими, и всегда испытывал при этом острую жалость. Никогда уже женщина с облупившимся носом, слезами, стынущими в глазах, и с ногами, заляпанными грязью и искусанными комарьем, не становилась для меня богиней.