Когда Виллу проснулся на сеновале над амбаром, было, наверное, часов семь или восемь. Он по-прежнему чувствовал себя усталым и разбитым, однако спать уже не мог: все его тело, каждая косточка были охвачены каким-то томлением, какой-то сладкой болью, совсем как много лет назад, когда он вставал поутру, чтобы отправиться на охоту или рыбную ловлю или пойти со сверстниками в дальний лес по ягоды.
А птицы! Виллу не помнит, чтобы они когда-нибудь так пели. Они пели сейчас на растущей за амбаром березе — Виллу казалось, будто он слышит шелест ее гибких ветвей, — пели и на других деревьях старого сада, а может, и на перекладинах и даже на кольях окружающей сад изгороди. Пела горихвостка, щелкал травник, свистел запоздалый скворец — то ли его первая кладка погибла, то ли он слишком поздно подыскал место для гнезда; стрекотала трясогузка, кричал дятел в ближнем лесу, куковала кукушка, заливались и такие птицы, которых Виллу не сумел бы назвать, однако легко различал по голосу. Прислушайся — вот кто-то повторяет с небольшими перерывами: виу-ви, виу-ви! Повторяет хрипловатым, чуть надтреснутым и как бы исполненным тихой грусти голосом. Виллу ни с чем не может сравнить этот голос, разве что с приглушенными звуками гармошки, но он помнит, что у этой птички зеленая грудка, что она любит жить в большом лесу на высоких деревьях и лишь изредка залетает в Катку, на растущую за амбаром березу. Какая-то другая птичка начинает свою песню звонкой трелью, затем выпевает длинную, замысловатую мелодию, а потом снова переходит на трель, которую завершает отрывистым «ть» — словно ставит точку. Слушая эту певунью, Виллу мысленно видит перед собой ее буроватую спинку и хвост, торчащий кверху так же, как и раскрытый клюв, а она все выводит трели и поет, поет и выводит трели — ну прямо заслушаешься.
Сегодня Виллу хочется славить эту безымянную птичку, которая обычно вьет свое крошечное гнездо в штабелях свеженарубленных дров на какой-нибудь вырубке, где светит палящее солнце, а воздух кажется сладким от запаха смолы. Виллу самому хочется петь и аукать, чтобы откликались леса и рощи, раскиданные среди болот и трясин. Сейчас, лежа на сеновале, Виллу чувствует, что и в нем жаждет излиться в песне какая-то непонятная сила, возникающая неведомо где и несущая с собой радость, легкость, почти безумие.
Это она, эта непонятная сила по сей день заставляла его мыкаться по свету, принуждала пить и драться, уверяла, будто голос той или иной девушки, ее взгляд, ее косы таят в себе вечное блаженство. Он, Виллу, всегда доверялся этой силе и, доверяясь, ставил на карту все — так было и в последний раз, когда он один пошел против десятерых и на год с лишним угодил за решетку.
Вчера под вечер его освободили, он выехал из города и к ночи добрался до дому. Здесь он, чтобы не будить отца с матерью, залез на сеновал и уснул — голодный, подавленный. А проснувшись, вдруг почувствовал, что радуется, неизвестно почему. Слушает шелест березы и радуется, слушает пенье птиц и радуется еще больше. Слушает и радуется, словно и не ударял никого дубиной по голове, словно и не сидел за это в тюрьме.
Вот и Неэро встретил его ночью так, будто он, Виллу, никому не причинил ни малейшего зла, — пес только тявкнул разок-другой, а потом, скуля, подбежал к нему, стал прыгать, вилять хвостом, лизать ему руки. Неэро небось и сейчас спит у ворот амбара в ожидании, когда Виллу спустится вниз. Ну а люди — люди другое дело, они, конечно, не скоро его простят: ведь Виллу поднял руку на человека, сжимавшего в кулаке нож. Мать, пожалуй, ничего не скажет, только прослезится, увидев Виллу. Если в чьих-нибудь глазах он и прочтет радость, так это, быть может, в глазах Ээви; по правде говоря, из-за нее-то Виллу и посадили, из-за Ээвиных глаз Виллу и угодил в тюрьму. Ээви — первая женщина, из-за которой Виллу оказался в тюрьме, остальные толкали его лишь на скандалы и беспробудное пьянство. Виллу и сам не понимает, почему это так, только когда он имел дело с женщинами, он непременно напивался и лез в драку, хотя в остальное время редко с кем ссорился.
От этих мыслей Виллу отвлек скрип ворот и голос матери, говорившей:
— И что это ты, Неэро, нынче выдумал — торчишь тут все время возле амбара? Лучшего места не нашел?
Услышав голос матери, Виллу почувствовал прилив нежности и к ней, и к собаке. Ему захотелось приласкать их обоих. Захотелось, чтобы мать встретила его так же, как этот лохматый пес, который явно не ощущает ничего, кроме радости.
Мать вошла в амбар и принялась там копошиться — должно быть, доставала из кадушки сало, чтобы поджарить к завтраку. Выйдя из амбара и запирая за собой дверь, она снова заговорила с собакой, стала звать ее в дом. Но та не слушалась, и у матери, как видно, мелькнула догадка: подойдя к воротам амбара, она постояла немного, словно в раздумье, потом отворила их и спросила, глядя вверх:
— Виллу, уж не ты ли на сеновале?
— Я, — ответил Виллу покаянным голосом.
Заскрипели перекладины лестницы, и Виллу, приподнявшись, увидел голову матери: правой рукой она опиралась на лестницу, в левой держала тарелку с ломтями сала, предназначенного к завтраку по случаю светлого праздника.