Старшина нашел у меня под подушкой Анатоля Франса. Под подушкой, вообще, не положено ничего держать. И если бы старшина нашел там сухарь или обмылок, даже письмо из дому, я получил бы наряд вне очереди, драил бы кафельный пол в коридоре после отбоя, когда все спят. Но Анатоль Франс совсем другое дело, Анатоль Франс открывает старшине необозримый и ничем не ограниченный простор для утверждения своего превосходства над всем окружающим миром.
Он пришел на занятия сияющий, как начищенный сапог, книгу нес торжественно перед грудью, как полковое знамя.
— Ну-ка, Анатоль Франс разбери и собери затвор, а мы засечем время.
За то время, пока я собирал тот проклятый затвор, можно было прочесть всего Анатоля Франса.
Но не понадобилось. В течение трех секунд ко мне навечно приклеилось прозвище — Анатоль Франс.
— Анатоль Франс, два шага вперед! Будешь выполнять команды, а мы посмотрим. Смирр-рно! Напррраво ррравняйсь!.. Что у тебя с головой?
— С головой все в порядке, товарищ старшина! А у вас?
— Отставить разговорчики! Где у тебя правое ухо?
— Справа, товарищ старшина! А что, должно быть слева?
— Умный нашелся, Анатоль Франс. По команде «равняйсь» правое ухо должно быть выше левого. Не знаешь, а еще Анатоль Франс. Учишь вас, учишь…
Думаю некоторые из моих товарищей, если уцелели в войне, при звуках этого имени мигом вспоминали:
— А как же? Знаем! Анатоль Франс! Мы с ним служили в одной роте. Большого ума человек. Никто по команде шагом марш не начинал движения с левой ноги. А ему хоть кол на голове теши. Зато никого столько не гоняли бегом и по-пластунски, сколько этого Анатоля Франса.
Так вот, ребята. Навыки собирать затвор допотопной трехлинейки, хождения с левой ноги и даже держания правого уха выше левого, на фронте как-то вроде и не понадобились. А вот ползанье по-пластунски стало даже не средством передвижения, а образом жизни.
«Мы пол Европы по-пластунски пропахали» — из песни слова не выкинешь.
Я видел войну сквозь сетку травы, беззащитная земляника на ниточке стебелька висела у рта моего, и я боялся пошевелить губами… А больше было голой земли, ржавой «колючки» над головой, снега, смешанного с кровью и соляркой…
…Но все это предстояло там, в цивилизованной Европе, а здесь была Азия. В промежутках между приступами тропической малярии, кровавым поносом и гарнизонной гауптвахтой я ползал, как серо-зеленый варан по предгорной равнине на краю пустыни Кара-кум, и поднимая голову, мог увидеть на горизонте Туркмено-Хоросанские горы — великий и ужасный Копетдаг.
Но головы поднимать не хотелось, потому что в спину, между лопатками, где поседела от соли гимнастерка, скалился желтый зверь с огнедышащей пастью — ашхабадское солнце. И, ей богу не вру, мне казалось, оно рычало, пожирая мое иссохшее существо.
Я стал плоским, втиснутым в серый прах, среди иссохшей травы, верблюжьего помета и редких скелетов саксаула. Земля, по которой я полз, была, как засохший сыр в дырках просверленных мышами, тарантулами, землеройками. Скорпионов я уже и не замечал, и даже о змеях не думал. Хотя мне говорили не раз:
— Опасайся гюрзы. Гюрзы боятся даже змееловы. Гюрза способна прокусить себе нижнюю челюсть, лишь бы вонзить ядовитый зуб в руку человека. А от яда гюрзы кровь останавливается в теле…
Но кто кого боялся больше? Вся живность, которой кишела эта дырчатая земля, шарахалась от меня, потому что во всем Ахалском оазисе не было других таких больших ящериц, как мы, ползающие солдаты.
Интересно: думал ли Господь Бог, создавая человека, что станет венец его творения «гадом, ползающим по земле»?
Нет, кое в чем Создатель не прошиб: вечен лишь Он один, остальное кончается когда-нибудь. Наши гонители сами уставали лютовать, и даже солнце к концу дня сваливалось за Саандак, ближайший хребет Копетдага. И тогда начиналось пиршество света. Горы загорались изнутри, будто вставили в них лампочку, и, вместо гор, на краю неба теплились малахитовые ночники. Цвета светящихся громад менялись, как будто там угасает костер: багровые угли начинают подергиваться сиреневым пеплом, между ними проскакивают язычки зеленого пламени — сгорает последнее облачко в небе, фиолетовая ночь окружает нас, и вся земля становится косточкой внутри черной вишни…
Через несколько лет, то есть через вечность, отделяющую жизнь от смерти, в Москве открыли музей Николая Рериха, все увидели светящиеся горы, и экскурсовод сказал:
— Это сказочный взгляд художника.
Бред. Ничего сказочного. Святая правда.
К тому времени, когда загорались горы, наши кости, оторванные от остывающей жаровни поля, мы могли уже перегрузить на солдатские койки.
Портянки, вынутые из английских ботинок «улыбка Черчилля» можно было выстроить стоймя у двери — солдатский пот превращал их в соляные столбы.
И однажды, я так натер ноги, что старшина «через не хочу» направил меня в санчасть.
И вот тогда это произошло.
Я хромал мимо низенького дувала, за которым виднелись зеленые кудряшки виноградника. Дувал, сложенный из саманных кирпичей, помесь глины с навозом, во многих местах осыпался — заходи, пожалуйста, спелые ягодки — «дамские пальчики» манят тебя, дурака: ешь-не хочу, виноградник ничей, колхозный.