Буря на экваторе. — Перекличка каторжников. — Усердие не по разуму. — «К оружию!» — Бегство. — Жертвы голода. — Охотники за людьми. — Гусь свинье не товарищ. — Среди собак. — Ночь в девственном лесу. — Добыча во мраке. — Тигр полосатый и тигр белый. — Неудачный выстрел и блестящий сабельный удар. — Месть благородного сердца. — Просьба о прощении. — Свобода!..
Могучие деревья тропического леса клонились под ураганным ветром. Над их макушками, окаймленная угрожающей медно-красной полосой, зависла огромная черная туча. Вспышки разноцветных молний, мгновенные и продолжительные, иногда причудливые, но всегда ужасные, вырывались из нее, словно из опрокинутого жерлом вниз кратера вулкана. Оглушительно звучали раскаты грома. Тяжелые испарения, поднятые палящим солнцем с бесконечных болот, клубились, собираясь в облака, чтобы тут же обрушиться на землю невиданными ливнями — то, что в Европе называют струями дождя, здесь превращалось в сплошные потоки, похожие в отсветах молний на полосы расплавленного металла.
Время от времени громадное красное дерево[2], гордость девственного леса, тяжело валилось на землю, а цветущее эбеновое[3] — высотой в сорок метров, крепкое как железо — раскачивалось из стороны в сторону, будто ивовый прутик; столетний кедр в четыре обхвата раскалывался с треском, словно сосновое полено.
Эти гиганты с мощными ветвями, усыпанными цветами орхидей[4] и других растений, сперва лишь стонали и гнулись, связанные немыслимым переплетением лиан[5], но в конце концов уступали натиску урагана. Тысячи красных лепестков усеивали траву, напоминая брызги крови, пролитой поверженными лесными исполинами.
Обезумело и затаилось от страха все живое. Звучал, достигая неправдоподобной силы, только яростный голос бури.
Величественная симфония природы, сочиненная и исполненная самим Духом Ураганов, заполняла просторную долину Марони — большой реки во Французской Гвиане.
Ночь, как всегда в этих местах, где солнце всходит без зари и заходит без сумерек, наступила внезапно.
Но человека, бывалого, привыкшего к чудесам тропиков, поразило бы, несомненно, не это, а вид доброй сотни людей всех возрастов и рас, выстроившихся в четыре шеренги под широким навесом. Молчаливые и бесстрастные, они стояли, держа в руках шапки.
Хлипкое сооружение из пальмовых листьев грозило рухнуть каждую секунду.
Горшки для оливковых выжимок[6] подрагивали в своих ячейках, четыре фонаря, развешанные по углам, казалось, вот-вот погаснут.
Но лица людей — арабов, индусов, негров, европейцев — сохраняли хмурую безучастность.
Все были босы, в серых полотняных штанах и блузах, помеченных на спине большими черными буквами У. и П., разделенными изображением якоря.
Между шеренгами медленно прохаживался среднего роста мужчина, с широченными плечами и грубым лицом. Кончики его длинных усов были тщательно закручены, а холодный и цепкий взгляд светлых глаз придавал физиономии выражение хитрости и двуличия.
Отложной с серебряным позументом[7] воротник темно-синей суконной тужурки незнакомца, гармонировал с серебряными галунами[8] обшлагов. На боку у него висела кривая сабля, бившая при ходьбе по лодыжке, за поясом торчал пистолет, а в руке была увесистая дубинка, которой ее самодовольный владелец время от времени ловко выделывал фехтовальные коленца.
То и дело обмахиваясь синей суконной фуражкой, он с головы до пят оглядывал каждого в шеренге, кто откликался, заслышав свое имя.
Перекличку проводил человек в той же форме, но внешне совсем иной: высокий и худой, с хорошей фигурой, молодым и открытым лицом. Вместо дубинки в руке он держал маленькую записную книжку и громким голосом, стараясь пересилить вой бури, выкрикивал имена из списка:
— Абдулла!
— Я!
— Минграссами!
— Я! — хрипло отозвался индус, весь дрожа, несмотря на жаркую духоту.
— Еще один пляшет танец святого Ги[9]… — гаркнул человек с закрученными усами. — Ну, погоди, мерзавец, по тебе уже плачет дубина для ослов!..
— Симонен!
— Я!.. — с трудом держась на ногах, еле выговорил европеец с мертвенно-бледным лицом и впалыми щеками.
— Громче отвечай, скотина! — на плечо бедняги опустилась дубинка, каторжник согнулся и застонал от боли.
— Ну! Я же знал, что голос к нему вернется! Ишь верещит, как обезьяна.
— Ромулюс!
— Я! — оглушительно выкрикнул огромного роста негр, оскалив два ряда зубов, которым позавидовал бы и крокодил.
— Робен!
Молчание.
— Робен! — повторил молодой человек с записной книжкой.
— Отвечай, сволочь! — рявкнул владелец дубинки.
Но ответа не последовало. Только едва слышный шепот пробежал по шеренгам.
— Молчать, собаки!.. Первому, кто сдвинется с места или скажет хоть слово, я продырявлю глотку пулей! — Надзиратель выхватил из-за пояса пистолет.
На несколько секунд воцарилась тишина, не нарушаемая даже громом. И вдруг издалека донеслось:
— К оружию!
Раздался выстрел.
— Тысяча чертей! В хорошенькую переделку мы попали! Значит, Робен сбежал, а он политический! Чтоб я сдох, если не отхвачу за это три месяца ареста!
«Депортированный» Робен был отмечен как «отсутствующий», и перекличка завершилась.
Мы сказали «депортированный», а не «транспортированный». Первое из обозначений относилось к осужденным за политические преступления, второе — к уголовникам. Только в этом и состояло весьма незначительное различие между арестантами. Все остальное было одинаковым: каторжные работы, питание, одежда, режим… Депортированные и транспортированные пользовались равными «щедротами» начальства вплоть до количества палочных ударов охранника Бенуа, чей нрав, как уже могли понять читатели, очень мало соответствовал его имени