Палуба поднималась отвесно, как высокая крыша, хотя даже намека не было на бурю, на морскую качку. Среди этой странной погоды, в каком-то райском и счастливом климате, повинуясь неведомому еще закону притяжения, сухие и ровные доски, разделенные смолой безупречных пазов, дыбились в воздухе. Но мачты, нарушая прямой угол, все-таки стояли вертикально, целый лес мачт, стройных, огромных, монументальных, отполированных ветром, морской солью и шершавыми руками матросов. Вверху, в голубом небе, – чтобы смотреть на него, надо было со смехом запрокидывать голову, – висели на снастях тяжелые реи, шумел ветер, хлопали и щелкали, как пистолетные выстрелы, серые паруса.
Лезть по палубе было трудно, но весело. С таким радостным чувством подъема над окружающим миром мы лазали мальчишками по сараям, гоняя голубей. Голубей, к сожалению, не было, но дышать было, как и тогда, легко. Я ухватился за основание мачты и посмотрел за борт, каким-то чудом висевший передо мной. За ним открывался круглый залив, такой синий, точно в его воде распустили целые тонны синьки. Или, может быть, это были синие чернила? На берегу залива, обегая его финиковыми черными пальмами и домами, лежал незнакомый город. Пальмы симметрично склонялись, одни в одну сторону, другие в другую. Я запомнил некоторые здания – дворец восточной архитектуры или мечеть, с крошечными окнами, с зубчатой стеной, с высоким минаретом на углу, рядом с ним – другой дворец, с тяжелым белым куполом, а еще дальше – розовый дом, увенчанный железно-стеклянным фонарем, похожим на радужный мыльный пузырь.
Мне стало радостно, как будто бы я увидел то, о чем мечтал всю жизнь. Корабль населяли смутные и неуловимые люди, но я спросил, указывая рукой на этот тихий город:
– Что это такое?
Женщина в пышном розовом платье, сшитом из воздушных воланов, – мне кажется, что я видел где-то такое платье, может быть, в каком-нибудь фильме с Катрин Хепберн или в модном журнале, в окне магазина, – отвечала:
– Это Гренада!
Гренада! Даже во сне я вспомнил, что Гренада не морской город. На столе лежит Ларусс, с одуванчиком на корешке. Конечно, Гренада расположена в испанских горах. Все равно. Это была Гренада, мечта всей моей жизни. Именно о таком городе я мечтал, когда хотел представить себе необыкновенное путешествие. Плыть, чувствовать сырость морской воды, ощущать скользкость рыб в морской глубине, розоватость раковин и студенистость, и вдруг увидеть прекрасный город – цель путешествия.
Корабля уже не было, а был странный город, весь в аркадах гулких улиц, похожих на те бумажные кружева с фестонами, которыми старательные хозяйки украшали у нас кухонные полки с посудой. Видение было хрупким и мимолетным. Было в нем нечто арабское, перемешанное с улицей Риволи. Среди этой непрочности возникло бетонное грубое здание. От него пахнуло сыростью. Так пахнут известью недостроенные дома в Париже. Какие-то люди ходили в его полумраке. Многие из них были в русской военной форме, в зеленых гимнастерках, с неуловимыми лицами, с беззвучными голосами. Кое-кого из них я узнавал, хотя они давно были покойниками, убиты на войне. Становилось страшно. Я делал усилие, чтобы проснуться. Но липкое летаргическое оцепенение сковывало меня по рукам и ногам. И вот уже вилась среди нежно-зеленых, залитых солнцем, ажурных деревьев знакомая глиняная тропа. Я узнавал и ее, смутно припоминая, что уже ходил по ней однажды, может быть, бежал в минуту опасности. Даже припомнился шум моего дыхания, разгоряченного бегом. Потом была парижская комната, тепло постели, кирпичная стена и гора угля в окне…
Я самый обыкновенный человек, из тех, кому не очень-то повезло в эмигрантской жизни. Может быть, вам приходилось видеть таких скромных соотечественников, где-нибудь в «пятнадцатом», на улице Конвансьон, ночью, в шоферской шинели или в демисезонном пальтишке, идущих с работы или неизвестно откуда, засунувших глубоко руки в карманы, втянувших в плечи шею, сутуловатых, позабывших о военной выправке и о русских морозах. Парижская мерзлая слякоть и двадцать лет невеселой жизни легли на их лица землистым налетом, собачьими морщинами около рта. Зубы пропали, пропал смех, исчезла куда-то беззаботная или добрая улыбка, язык огрубел. Другие еще не желают сдаваться, сжимают зубы, а они… Они даже не вспоминают о прошлом. О каком прошлом? Ну, хотя бы о том поезде, что уходил из их города в солнечный морозный день, в клубах розового паровозного дыма, или, скажем, о том утре, когда на зубах хрустел сочный арбуз, красный, с карими семечками, который в тех милых местах, пахнущих полынью и мятой, называют кавуном, а рядом лежала на грядке пахнущая ружейным маслом винтовка, и загорелая девушка, повязанная белым платочком, брала белыми зубами бусины своего шумного ожерелья. Еще тогда выполз из далекого леска тяжелый и медленный бронепоезд, и люди вскочили на коней, и рубаха пахла молодым здоровым крепким потом, а огромное орудие так прекрасно било и потрясало воздух. Только разве за выпивкой, когда подогревает кровь первый литр красного вина, вдруг начинаются рассказы о далеких подвигах и сражениях. Рассказывают не об этих подробностях, а о перипетиях боев, одни привирая, другие с циничным равнодушием по-настоящему смелых людей, и даже в таких неумелых рассказах к пьяной грусти примешивается другая грусть, грусть молодости и разбитых надежд. У каждого свое одиночество, ушедшая жена, болезни, скука. Почему же в этом мире может все-таки присниться такой сон?