Когда опускали пожарный занавес и наконец-то закрыли двери, Мередиту почудился детский плач. Он включил свет в зале, но никого там, естественно, не оказалось. Какой-то несчастный забыл на откидном стуле в третьем ряду плюшевого мишку.
Девчонка дожидалась его в реквизитной. Когда он подошел, попятилась, будто он собирался ее ударить. Он не смотрел на нее. Просто сказал, тем голосом, который раньше всегда пускал в ход, разговаривая с людьми, что в объяснениях не нуждается да и какие тут могут быть объяснения.
— Я расстроилась, — заявила она. — Каждый бы расстроился. Больше такого не будет.
Оба услышали, как над ними открылась дверь и Роза тяжело зашагала по коридору.
— Будь моя воля, — он понизил голос, — тебе бы несдобровать.
— И неправда, — она не сдавалась. — Он был счастлив. Все приговаривал: „Как хорошо“. В моем возрасте я не могу нести ответственность. То есть всю. Не я одна виновата.
— Иди ты с глаз моих долой. — И, отстранив ее, он пошел по коридору перехватывать Розу.
— Меня подстрекали, — кричала она ему вслед. — Вы этого не забывайте!
Он вспарывал воздух своим крюком.
— И с нее не спросишь со всею строгостью, — сказала Роза. — Не доросла.
Он пошел за ней, через темную сцену, в зрительный зал. Роза увидела плюшевого мишку, взяла за ухо, и он закачался, приникнув к подолу черного платья.
— Жене сообщили? — спросил Мередит.
— Сообщили, — сказала Роза. — Она приедет первым утренним поездом.
Он поднимался за ней следом по каменным ступеням, пригибая голову под сопящими газовыми горелками, и так они дошли до самого верха, до круглого, глядящего на площадь окна. Только пожарные и крысоловы так высоко забирались.
— А записка, — справился он. — проливает какой-то свет?
— Кто его знает, — сказала Роза. — Бонни счел за благо ее сжечь.
Площадь была в этот час пуста. Давно поуходили цветочницы, оставив желтые ящики у железной решетки общественной уборной. Среди зубчатости домов вспыхивали искрами пароходные огни.
Они стояли молча, глядя в темноту, точно ждали поднятия занавеса. Дверь кафе Брауна вдруг выпустила желтый луч, и баба в резиновых сапогах вынесла помойное ведро.
Девчонка появилась из переулка, побежала на угол, к автомату. Оглянулась, посмотрела вверх, на круглое окно, будто чувствовала, что на нее смотрят. Лицо на таком расстоянии было мутным, бледным пятном. Мужчина, обвязанный белым шарфом, выплыл из черных теней Арсенала, девчонка остановилась, заговорила с ним.
Он порылся в кармане, что-то ей протянул. Он держал обернутый бумагой букетик.
— Правление будет не в восторге, — сказал Мередит. — Рашфорт взбеленится.
— Ничего, не на таковскую напал, — сказала Роза. Она притиснула мишку к блесткам на своей груди и теребила пальцем холодную пуговку глаза.
— Надо думать, — сказал Мередит, — нам не удастся отбиться от прессы.
— Мне удалось бы, — сказала Роза. — Только я не собираюсь. Из сиротской опеки два раза уже звонили. Прости Господи, это делу не повредит.
Прямо внизу липа, вздрагивая ветками на ветру, отряхивала на мостовую брызги фонарного света. Мужчина в шарфе, тщательно выгибая над головой одну руку, облегчался за железной решеткой. Они видели ботинки, лоснящиеся под фонарем, зябкий букетик зимних нарциссов.
Сперва это дяде Вернону загорелось, не Стелле. Он думал, что понимает ее; только она встала на ножки, стал выжидать, когда же она заковыляет к подмосткам. Стелла как раз сомневалась. Говорила ему: „Я не буду гоняться за пустыми фантазиями“.
А потом она свыклась с этой затеей и два года по пятницам после уроков сбегала с горки к Ганновер-стрит, поднималась на лифте Крейн-холла мимо демонстрационных залов, где клавиши лаковых пианино теребили слепцы, до верхнего этажа миссис Аккерли, чей поджатый рот выплевывал „Карл у Клары украл кораллы“ за дымной завесой русских сигарет.
Дома она запиралась у себя в комнате от кухонной мойки и лишних разговоров. За чаем брякала чашку на блюдце, портила хорошую скатерть дубильной кислотой и стонала, что это, наверно, отрава, которую приготовил для нее брат Лоренцо[1]. Дядя Вернон орал на нее, а она говорила, что ей еще рано отвечать за свои рефлексы и чувства, не доросла. Она всегда точно знала, что ей можно, а что нет.
Лили-то думала, что девочка просто учится правильно говорить, и в ужас пришла, когда узнала, что это называется Драматическое Искусство. Убивалась, что Стелла настроится, а потом ее надежды лопнут.
Потом Стелла завалила предварительные экзамены, и учителя решили, что не стоит включать ее в списки на аттестат зрелости. Дядя Вернон бросился в школу шуметь, но вернулся ублаготворенным. Там не отрицали, что способности у нее есть, просто никакого нет прилежания.