Сегодня, как и вчера, и неделю, и месяц назад, мы по команде дневального вскакиваем в шесть утра с постелей, натягиваем брюки, сапоги и выбегаем на физзарядку, заправляя на ходу брезентовые пояски. Ветер надувает пузырями нижние рубашки, норовит забраться в самую душу. Сон как рукой снимает. Строимся в две шеренги.
— Бегом! — раскалывает предутреннюю тишину команда старшины Тузова. И мы бежим, плотно сомкнув губы, прижав согнутые в локтях руки к бокам, — так теплее, бежим вокруг казармы. Гулко стучат подковы тяжелых сапог по мерзлой земле.
— Шагом мар-рш! Стой! Налево! На вытянутые руки разомкнись! — сыплет старшина будто из автомата, как всегда налегая на «р». Ему хоть бы хны: держит грудь колесом. Рубашку снял. Это чтобы задать тон. А у самого волосы заиндевели на груди. Каменный он, что ли, этот Тузов, которого все солдаты за глаза зовут просто Тузом.
Мы размыкаемся, как велит старшина, и начинаем специальный военный комплекс упражнений.
«Нынче непременно простужусь», — говорил я себе раньше, когда вот так, как сегодня, дух захватывало от ветра, а от стужи ломило зубы. Но теперь я не думаю о простуде и только с неистовством размахиваю руками, чтобы вытрясти из закоченевшей души адский холод. И совсем не завидую тем, кому удалось увильнуть от зарядки, или тем, кто потихоньку от старшины поддел под нижнюю рубашку шерстяной свитерок либо фланелевую душегрейку, как это делает писарь строевого отдела солдат Шмырин. Туз еще воздаст им должное.
Потом, толкаясь, мешая друг дружке, торопливо заправляем постели. Дело нелегкое и составляет целую науку. Надо, чтобы матрац из бесформенного, продавленного посередине «тещиного языка» превратился в «кирпич» с острыми гранями и углами. Тетя Нюша, заправлявшая в нашем доме постели, ни в жизнь не смогла бы угодить старшине. А угодить нужно, иначе Туз безжалостно сдергивает с постели одеяло, заставляя заправлять ее заново.
Затем усердно, до зеркального блеска, чистим сапоги, умываемся, обязательно по пояс, надеваем гимнастерки со свежими подворотничками и долго, старательно причесываем свои короткие, почти воображаемые чубчики.
Нас строят в проходе казармы, тщательно осматривают и ведут в столовую, которая стоит вся залитая электрическим светом среди запушенных инеем деревьев, как седьмое чудо, — форосский маяк среди волн.
— Запевай! — командует старшина, вышагивая сбоку. И поем, выпячивая навстречу ветру грудь, облепленную задубелыми на морозе гимнастерками. Я давно заметил, когда поешь, становится теплей, забываешь о всяких там трудностях и о чепухе, которая лезет в голову…
Нигде раньше таких больших столовых, как в армии, я не видел, да и столов тоже. Стоят в четыре ряда. Застланы блестящими клетчатыми клеенками. По центру — круглые, наполненные доверху солонки, фарфоровые перечницы, величиной с кулак, и стаканы с горчицей.
Дежурные в длинных и не очень складных клеенчатых фартуках того же рисунка, что и на столах, разносят кастрюли, начищенные, как пожарные каски.
На завтрак — перловая каша со свининой и подливкой из тушеной моркови. Запах ее распространился по всей столовой, приятно щекочет в ноздрях, будоражит аппетит. Даже не верится, что когда-то я не любил кашу. И присказка отца «хороша кашка, да мала чашка» мне казалась смешным каламбуром, не больше. Вот что значит послужить в армии, потянуть лямку да понюхать пороху. Впрочем, насчет пороха я приукрасил. Пороху я еще, можно сказать, не нюхал.
Наверно, мама здорово удивилась бы, узнав, как я ловко расправляюсь теперь с какой бы то ни было едой.