Олекса Творимирич возвращался из немцев, куда ездил по торговым своим делам, домой.
Под Саблей, обогнав обозы, — Радько довезет! — налегке, сам-двое со Станятой (нетерпение одолело) пустились вперед, и вот уже пошли ближние погосты да пожни, чаще и чаще заобгоняли возы с сеном, дровами, обилием, близился Новгород.
В воздухе пахло весной, ноздреватый снег оседал рыхлыми тяжелыми кучами, проваливался под полозьями саней. Копыта взбрызгивали ледяную подснежную воду. Взъерошенные, отощавшие в долгом пути кони то и дело сбивались, вразнобой дергая упряжь. Солнце по-настоящему пекло, и купец, радуясь близкому дому, здоровью, весеннему солнцу, распоясался и распахнул шубу: любо!
— Эй, Станька! Любава-то без тебя не сблодила чего?
Тот не расслышал слов, оглянулся на голос хозяина — рожа веселая, тоже рад, прокричал в ответ что-то.
— Чегой-то? — переспросил Олекса.
— Вона! София видна!
Над верхушками елей уже посвечивал золотой шлем, и, когда в ясном воздухе, мерно отделяясь друг от друга поплыли знакомые звоны, Олекса Творимирич широко, радостно, истово перекрестил себя: приехали! Дома!
Вот и Левонтьев крест, вот и часовня, а вот и конная сторожа новгородская, княжеская.
Разом переглянулись Олекса со Станятой, озорниковато кинув глазом на прикрытую рогожей тушу.
Кабана свалили за Мшагою: дуром сунулся к обозу, облаяла выжля [1].
Олекса сгоряча кинулся наперехват с коротким мечом, да подкатнулась нога, провалилась в снег, меч прошел скользом. Зверь рванулся, выгорбив щетинистую серую спину, пошел на Олексу. Станята подхватил кабана на рогатину, спас. Олекса вскочил, ударил снова — в бок и не промазал на этот раз. Кабан дрогнул и стал валиться на задрожавших ногах, хрюкнув, посунулся в сугроб, заливая вспаханный снег кровью.
За охотой забыли все на свете, а тут вдруг холодом прошло по спине, никак на княжьих угодьях наозоровали? «А свиньи бити князю за шестьдесят верст от города», — плохой купец не знает договорных уложений наизусть!
Посмотрели друг на друга. Станята хмыкнул, разлепил толстые губы:
— А, никто и видел!
Олекса воровато повел глазами, бросил хрипло:
— Ладно, не бросать же… (Ай взять да отдать?.. Да и отдавать жаль, такой подарок!) Была не была! Заворачивай сани!
Свели упиравшихся, всхрапывающих от запаха крови лошадей в снег.
Завернули зверя в мешки, в сено, чтоб не капала кровь, завалили сверху.
Лишь бы довезти до Малых Пестов, там уж можно и открыть — поди проверь, где били!
Ночью Олекса вставал, подходил к возам, отогнал зарычавшую собаку.
Под санями натекла теплая лужица. Крякнув, натужился, сдвинул воз, затоптал, закидал снегом. Так и береглись до Шелони, но бог миловал.
Дальше уже везли закоченевшую тушу открыто, хвастались удачей — знай наших! Мужики прищелкивали языком, тыкали зверя кнутовищами:
— Матерущий, беда!
Один только вредный старик прищурился:
— Далеко били? Цегой-то весь закоценел!
— Дивья, не мало и стояли, сани поломалися! — ответил Олекса, отводя глаза.
— Не эти ли?
— Ну-ко, старче, отдай! — прикрикнул Станята. — Кажному тут ротись [2] да божись!
И снова обошлось.
Обошлось и с новгородской сторожей, те ничего не спросили, покосились только.
И вот уже сани выбежали на простор, и весь Господин Великий Новгород открылся вдруг, праздничный под весенним солнцем, от Антониева монастыря на той стороне Волхова, от Зверинца и до далекого, теряющегося в весенней дымке Юрьева. И пригородные церкви, и посады, и бревенчатая стена острога, над которой главы и кресты, и грозные белокаменные стены Детинца, и золотоглавая София, сердце Новгорода, в ней же Спас Вседержитель со сжатой десницей. И пока не разогнется рука, дотоле стоять Великому Новгороду, нерушимо.
Вот и башня въезжая. С нависших стрельниц волглой, почерневшей городни [3] капала вода. От каменной стены башни отделился воротный сторож грелся на солнце, не торопясь, подошел второй. Поздоровались.
— Ай издалека?
— Из немцев!
— Цегой-то там раковорци, воевать не собралися?
— Да к тому идет!
— Вона, все в одно бают!
Воткнув копье в снег, бегло осмотрел воз:
— Товара не везешь ле? Мотри, какого зверя у князя украл! Шуткую…
Проезжай, купечь!
Гулко протопотав в сводах ворот, выехали на Легощую. И пошли терема новгородские, вырезные крыльца, висячие сени, крутые чешуйчатые кровли, крытые дубовой дранью, серые и цветные: зеленые, голубые, красные, — на иных сверкала даже позолота, — наполовину уже освобожденные от снега, с бахромами сверкающих сосулек на мохнатых свесах крыш и потоках. Там и сям, в коричнево-сером море бревенчатых строений, розовели каменные стены церквей и боярских палат. Улица была по-весеннему полна народу; овчинные шубы нараспашь, круглые шапки с ярким верхом лихо сдвинуты на ухо, цветные платы широко открывают румяные лица. Ремесленники и купцы, жонки посадские, боярышни, в крытых алым сукном епанечках, в цветных, мягких тимовых [4] сапожках, мальчишки, со свистом стайками шныряющие под ногами, пока кто-нибудь из старших не шуганет расшалившихся озорников. Кто за делом, кто и без дела, гуляючи, ради ясного дня и солнца приветного.
Ревниво сравнивал Олекса наметанным глазом наряды своих горожан с иноземными, немецкими. Родные были ярче, цветистей, богаче головные уборы женщин, больше багреца и черлени, восточного пестрого тканья.