Когда я теперь вспоминаю о нем, перед глазами встает одна и та же старая фотография – мне самому на ней год. Шаль, аба, войлочная шапка (он носил иранское платье), торчащие из-под шапки кверху пряди волос, пышные, подкрашенные хной усы и еще – взгляд, мягкий, добродушный, податливый, словно трухлявая ивовая кора. Тот день я совсем не помню, тринадцать лет спустя он умер, с тех пор прошло еще три десятка, но за эти тридцать лет память снова и снова возвращалась к нему, всякий раз словно сошедшему с той фотографии.
На фотографии мы с сестрами застыли среди кадок с цветами, а фоном служит намалеванный на холсте садовый пейзаж. Сестры все трое в чадрах и пиче [1]. Я, в костюмчике, в меховой шапке, смотрю покорно и обреченно, на груди у меня висит амулет от сглаза. Дядюшка – его звали Мешхеди Асгар – стоит у меня за спиной.
* * *
Дядюшку взяли в дом для ухода за моим братом, когда тому исполнился год. Едва появилась на свет старшая из моих сестер, как брат умер. Рассказывали, что его сглазил приятель отца. Однажды будто бы к нам в дом зашел молла Мухаммад Хосейн – он работал в министерстве юстиции и как раз незадолго до того сменил чалму на фуражку – и видит, во дворе, под тюлевым пологом, спит мой братец Насер. Он решил, что это новорожденная, и воскликнул: «Уж больно толста!» Малыш потом взял и заболел воспалением легких. И умер. Дядюшкина жена, прослышав о смерти Насера, тут же прокляла моллу, а молла спустя несколько дней угодил за решетку – выяснилось, что он брал взятки. В те времена, добавляли, еще сажали за взятки.
Дядюшка остался у нас в доме и нянчил сестер, дожидаясь рождения мальчика. А потом появился я.
Помню, как мы гуляли по утрам. Это, пожалуй, из самых ранних моих воспоминаний. Дядюшка вел меня к мечети. Мечеть была маленькая, чисто прибранная, и там еще так здорово пахло тростниковыми циновками [2]. По утрам в мечети не смолкал гомон – в верхних комнатах, на галерее, вели ученые споры семинаристы.
К полудню мы не спеша шли домой: базар, пряные запахи специй, дымок жарящегося мяса, покрытая ватным пушком айва и солнце, пробивающееся сквозь щели на крыше из плетеного тростника… В уголке почтенный дервиш пел Маснави [3] и раздавал прохожим сласти. А вечерами, в хорошую погоду, мы отправлялись на окраину города, в поля. Дядюшка брал с собой поесть – лепешку и мясо или сыр с орехами, в узелке из клетчатого платка. Ехали мы с ним верхом на осле. Иногда он приводил меня к себе домой и его жена калила для меня арбузные семечки.
Во дворе того дома, где они жили, была крошечная лавчонка. Сын домохозяина, питавший слабость к мелочной торговле, возвел в углу двора глинобитную стенку с окном посередине. Он забирался внутрь через окно, вставал за сложенный из кирпичей прилавок и превращался в бакалейщика. Спички, желтый имбирь, мыло и сахар были у него всегда. А если жильцам требовалось что-нибудь сверх того, он бежал, покупал, снова пролезал через дыру и начинал торговать. Дядюшка покупал у него. Выходил на крышу перед своей комнатой и взывал: «Хаджи Аббас!» Аббасу было не больше десяти лет от роду и никакого хаджа [4] в Мекку он не совершал, зато сумел точнехонько в святой праздник Гадир [5] утвердить в этом мире свои стопы (даром что лез головой вперед). Аббас высовывался из окна – опять-таки начинал с головы, – мигом слетал с крыши и, прочно став на ноги посреди двора, откликался: «Я здесь». Дядюшка сверху кричал, что нужен сахар, семечки или еще что-то. Покуда дядюшка спускался вниз по ступенькам, Аббас успевал сгонять в переулок, купить что требовалось, юркнуть за «прилавок» и даже выровнять чашки весов. Детей у дядюшки не было: его жена не могла родить.
Дядюшкина жена носила деревенскую юбку-шалите. Садясь – правда, обычно она и так сидела не вставая, – дядюшкина жена словно всей тяжестью падала вниз. Потому-то она, наверно, старалась по возможности не двигаться с места. А падая, приговаривала: «У-уф!» Она подкармливала голубей. Рассыпала зерно на крыше, голуби слетались, клевали. Потом временами застывали в ряд на перекладине, тихо глядели на клонившееся к закату вечернее солнце. Дядюшкина жена вела с ними разговоры. То спрашивала, как дела, а иногда просто: «Гули-гули». Я говорил: «Ты о чем?» Она отвечала, что это на голубином языке. Голуби, мол, не велят тайну открывать. Сказки рассказывать дядюшкина жена не умела, зато всегда калила для меня семечки.
Как-то раз дядюшка повез меня на осле за город, и вдруг из-за скрытого садовыми деревьями поворота на дорогу вынырнула машина. Осел испугался, шарахнулся в сторону, а я упал. В те времена у нас на весь город было не больше десятка автомобилей. За рулем сидел какой-то иностранец – то ли консул, то ли коммерсант, а может, и врач, не помню. В общем, иностранец. Желая загладить происшедшее, он подарил мне заводную игрушечную машину ярко-красного цвета. Дядюшка повел меня к себе домой. Его жена усадила меня, стала утешать, и машинка так понравилась ей, что она ее забрала: мол, пусть здесь хранится, а придешь – достанем и будем вместе играть. 4
Пока я не ходил в школу, мне часто доводилось видеть дядюшкину жену, ведь он брал меня к себе домой. Она сама к нам не приходила. Я уже говорил, она вообще старалась не двигаться с места. Мама, бывало, спрашивала: «Мешхеди Асгар, и как это ты управляешься с такой неповоротливой женушкой?» А дядюшка в ответ только: «Зря вы так, хозяйка». Иными словами: «Зачем же вы мою жену браните-позорите?» А может, даже: «Не ваше это дело!» Дядя Азиз подходил к маме и, склонившись к ее уху, говорил: «Мешхеди обожает свою супругу!» Дядя Азиз произносил: «Об-божает».