Маленькой Бенедите только-только семь лет исполнилось, когда родители, нищие крестьяне, отдали ее в полную собственность крестному, Фелипе Арауаку, который увез ее из родного селения в округе Тромбетас и отдал своей теще.
— Посмотрите-ка, — сказал он старухе, — какой я вам подарок привез. Теперь будет кому вам трубку разжигать.
С этого дня началась для Бенедиты новая, темная и печальная жизнь.
Старой Бертране было уже за пятьдесят, и была она низка ростом и суха, как вяленая рыба, а длинное, призрачно-белое лицо ее, казалось, и вовсе не имело цвета, тем более в соседстве с черными-пречерными, жесткими волосами, болтавшимися на спине конским хвостом. Зубы, еще белые и крепкие, но какие-то острые, словно наточенные, выдвигались вперед из-под бледной верхней губы, оставляя на нижней, тонкой и злой, багровую полосу, резкую, как от удара пилы. Черно-синие аскетические круги легли вокруг ее маленьких черных и недобрых глаз. Острый нос, правильной, даже совершенной, формы как-то удивительно не подходил к отталкивающему лицу, на котором оказался словно по ошибке. Она считала себя и считалась белой женщиной, без малейшей примеси цветной крови.
Бертрана проводила жизнь в гамаке, служившем ей постелью по обычаям тех мест, круто свитом из синей и белой бичевы, с большими красными кистями по краям. Гамак всегда висел на одном месте в глубине комнаты, за исключением тех случаев, когда его меняли на другой, точно такой же. Комната была довольно большая, с голыми стенами, с земляным полом тверже любого цемента, всегда тщательно выметенным, и стоял в ней затхлый запах больничной палаты.
Старуха месяцами не выходила из своей комнаты, вернее, из своего гамака, где и спала и ела. Возле гамака лежал яркий коврик в черно-белую полосу, всегда очень чистый, на который старуха клала свою трубку и где у нее всегда были под рукой нарезанный табак в баночке из-под консервов и страшный ременной бич из кожи «морского быка», потертый на конце от усиленного употребления — орудие пытки, получившее столь широкое распространение на амазонских берегах.
Старуха всё больше молчала и только пронзительно стонала время от времени, да кашель сотрясал ее худое тело, чьи кости чуть было не протыкали красную материю, из которой было сшито ее, кажется единственное, платье. Трубка, изжеванная, как жевательная резина, лишь изредка вынималась из ее рта, когда старуха опускала ее в плошку из кожуры какого-то плода, тоже всегда стоящую наготове на коврике. Вынув трубку, старуха долго и старательно терла губы большим пестрым платком и кричала визгливо, пронзительно и прерывисто:
— Бе-не-ди-та!..
Девочка прибегала на зов, заранее дрожа от страха. Старухе, оказывается, нужно было огня, чтоб разжечь трубку. Бенедита приносила огня и, зажав уголек старыми железными щипцами, разжигала трубку. Старуха затягивалась неторопливо, в задумчивости, уперев острый локоть в колено и поддерживая рукою трубку, и, устремив взгляд на уголок сада, видный через раскрытую дверь, плотно сжимала губы после каждый затяжки, пуская кольца дыма в счастливом спокойствии праздности. Покурив, она медленно опускала трубку на коврик, возле баночки с табаком, и из костлявой груди ее вырывался долгий, жалобный вздох, заключив который, она снова кричала своим громким, прерывистым голосом:
— Бе-не-ди-та!..
На сей раз требовались какие-то лекарства из бесчисленных снадобий, которыми старуха постоянно лечилась, насыпанных в баночки, налитых в пузырьки и флакончики, составленных бесконечными скучными рядами на полке, за гамаком. Впрочем, все Эти настои и пилюли нашли себе приют не только на этой, главной, полке, но разъехались по всем стенам — пузатые и тощие, перевязанные ниткой и заткнутые пробками, — с настоями из трав, растительными маслами, животными жирами, молочными эмульсиями. Одни старуха пила, другими мазалась и растиралась — по причине бесконечно разнообразных своих недугов.
Были тут средства от болей в спине и в груди. От запора и поноса, от кашля, от лихорадки, собиравшей такую обильную жатву в здешних краях, от ревматизма, от судорог в ногах, от переутомления, даже от дурного настроения. Настой из кофейных листьев и из белой крапивы, мази из тапирьего жира и из черепашьего сала, бесконечные «жара-макуру», «парика», «жутаи», «каамембека» и прочие туземные средства — нет сил перечислить названия всех этих бесчисленных зелий, которые старуха, если не употребляла все одновременно, то, во всяком случае, хранила на случай новых непредвиденных, но упорно ожидаемых болезней.
Она никогда не была замужем. Уродливая и недобрая, она не возбудила ничью привязанность. В округе Фаро, откуда она была родом, молодежь дала ей прозвище «вяленая рыба». На обиды и насмешки отвечала она бешеной злобой на всё и вся. Обо всех на свете говорила она дурно, колко и оскорбительно. Наконец, когда ей было уже около тридцати, случилось, что один из батраков ее отца, красивый метис, тяжело заболел, и она велела взять его в дом и ухаживала за ним. Больше из благодарности, чем из любви, человек этот соединил на время свою судьбу с судьбой уродливой девушки, выходившей его, и у них родилась дочь. Но это было далекое прошлое, человека этого она с тех пор и не видела, и, поскольку больше никому в жизни не оказывала никаких услуг, никто больше из благодарности не закрывал глаза на ее уродство. А она еще глуше замкнулась в своем гневе против всех — против мужчин за то, что не нашла средь них мужа, против женщин за то, что их предпочли ей. И в сухой, костлявой ее груди кипела великая ненависть ко всему шару земному, делающая ее еще более желчной, высохшей и уродливой. Даже родную дочь она ненавидела, потому что девушка выросла стройная, ладная — вся в отца.