И призвал Он человека, одетого в льняную одежду, у которого при поясе был прибор писца.
Иез., 9, 3
Кто-то сказал — чудны дела Твои, Господи. Точно сказал. Только для сказавшего-то это, небось, так, красное словцо, а некоторым эти чудные дела что ни день лицезреть. Помню, в первый раз ослица со мной заговорила, точно с древним пророком. Иа, иа, говорит, болван ты, Ахлай, куда идем, там же пустыня! Смотрю — точно пустыня. А ведь по воду шли. Ну задумался, о делах Господних, о пророках, мало ли о чем. А она мне — болван, мол! Изумился я донельзя, прибежал в город, к старейшинам стучусь, воплю гласом: ослица взговорила, ослица! Они, значит, на меня смотрят. Я им, уже потише: ослица взговорила. Они мне — и что она сказала? Я, уже шепотом: болваном назвала. Они смеются — а правду ведь сказало безгласное животное. И усомнился я, что она со мной заговорила. Подхожу к ней (она еще на лугу Менахии паслась) и строго так вопрошаю: отвечай, Божья тварь, вправду ли ты со мной заговорила или это бесовское наваждение? Она поднимает голову, спокойно так на меня смотрит, ничего не отвечает. Я ей еще раз, построже — отвечай, говорю, когда спрашивают. Откликается спокойно — а бесовское наваждение, говорит. Задумался я — может, и впрямь наваждение, поди отличи! И тут она мне — ну и болван же ты! Одно слово — Ахлай. Ну заговорила я с тобой, и то по необходимости — ты ведь прямиком в пустыню перся, где ни воды, ни еды, одни камни да скорпионы. А ты нет бы спасибо сказать — еще мне выговариваешь. Так это мне, говорю, старейшины выговаривают, с тебя спроса нет, безгласное ты животное, и все тут. Она качает головой — эх, Ахлай, Ахлай… Ну, продал ее, пусть другим о пустыне рассказывает. Но с тех пор так и повелось — то ангел явится, то козы укажут на место со свитками, то еще что. Прибегаю к старейшинам, зенки выпучив: ангел явился, ангел явился! Ну, идут, в сомнении качая головами, а там вместо ангела — идол торчит на холме. А вместо свитков — гора песка. Уже и за волосы таскали, и внушали: помнишь, что сказал Господь Моисею? Сказал, мол, что если человек то-то и то-то, то Я, значит, обращу лице мое на человека того и истреблю его из народа его. А ты, Ахлай, что? Ложное говоришь, и уже не в первый раз. Ужо истребит тебя Господь! Ну, забоялся я — а ну как истребит? Страх Божий — великое дело, сразу дурноту-то из башки вышиб. И тут снова является мне чудное дело. Еще, помню, сижу у реки и думаю — гроза собирается, вот будет вода для сынов Израиля, а то от засухи совсем истомились. Потемнело кругом, погода ну впрямь для чудного дела. Как подумал, вижу — от севера идет с ветром облако великое и клубящийся огонь с таким, значит, сиянием вокруг. Мама дорогая, думаю, это дело, похоже, всем чудесам чуднее. Приглядываюсь — в пламени как бы четыре животных, похожих на человека. У каждого — четыре лица и четыре крыла. А ноги-то прямые, и ступни как у тельца, и крылья — два разделены, а два соприкасаются. И такой от них огонь, что глаза слепит. А подле животных этих по колесу, на вид как топаз, и словно колесо в колесе, и ободья высоки и ужасны, ибо полны глаз. Короче, всего и не опишешь. И шум шел от них, как бы шум вод, и понял я, что это — вихрь и слава Господня. Все это прокатилось куда-то мимо меня и скрылось, а я долго еще не мог опомниться. Вот, думаю, слава Господня, вот, думаю, глаза, вот, думаю, животные. И вдруг вскочил да как рванул в город. А там — к старейшинам, и все отдышаться не могу, и хочу сказать, и дыханья не хватает, а они на меня смотрят. Наконец, один, Песахия, спрашивает — опять что-то видел, Ахлай? Ага, говорю, видел, и такое, чего вовек не описать. А ты попробуй, говорит. Да, говорю, тут одно слово — галгал. Они переглядываются — галгал, значит? Ага, говорю, галгал такой, и показываю руками, весьма образно. Они смотрят друг на друга и говорят — ну, что будем с ним делать? Говорили ему — Господь истребит. Не слушает. Говорили — быть такого не может. Может, говорит. И на тебе — галгал. Прямо, говорят, издевается над нами. Тебя, спрашивают, может, в пустыню бросить, к шакалам? А? Чтобы ты с ними поговорил? Не надо, говорю, к шакалам, а только был этот галгал, такой он, говорю, великий и страшенный. И руками показываю. Смотрят на меня, ничего не говорят. Чувствую, и впрямь скоро буду с шакалами беседовать. И ка-ак прысну оттуда, только они меня и видели, старейшины эти. И к реке. Вот сяду тут, думаю, и буду сидеть, покуда слава Господня не вернется. А потом я ей все про старейшин этих расскажу, все поведаю как на духу. Вот, наверно, смехота-то будет — сидят они в доме своем, и вдруг слава Господня к ним является. Небось забегаете, голубчики, будете на лица свои падать, молитвы творить, устрашаться. Сижу я так, усмехаюсь, вечер уже настает. И вдруг — шум как бы от многих вод, и вот — колеса возвращаются, идут мимо. Заметили меня, остановились. Ну, я, понятно, на лице свое, что-то там лепечу, мол, помилуйте, раб, мол, такой-то, презренный и тому подобное. И тут Голос сверху — а вот человек в льняной одежде. Читать-писать умеешь? Ну как же, бормочу, умею, презренный раб, и так далее. А и хорошо, говорит. Поднимайся с лица своего, пойдем. Иду, бегу, Господи, отвечаю, а сам поспешаю за колесами. И такой шум от них — ух! И тут смотрю — а на поясе моем писчие принадлежности. Эге, думаю. И возвеселился духом. Только возвеселился, значит, духом, только осознал, что уже в городе мы, как глас великий в уши — пусть приблизятся каратели города! Кто такие, думаю и оглядываюсь. Смотрю — шестеро нас, и писчий прибор только у меня, а у других — мечи, и идем мы и становимся у жертвенника Божья. Это, думаю, мы каратели. Уй, думаю, и страх меня забирает. Да только не до него — слава Господня появляется с шумом, и Голос возглашает — эй ты, который в льняной одежде, иди, значит, по городу и ставь людям на чело знак. Кто скорбит о всех творящихся мерзостях, тем ставь знак. А кто не скорбит и не вздыхает, тем не ставь. А вы, с мечами, идите за ним и бейте до смерти, но не троньте ни одного человека, на котором знак. Как бы, думаю, не перепутать, это ж ответственность какая! Это я себе думаю, и глядь — уже иду по городу и ищу глазами, на ком бы поставить знак. Да только не на ком — все разбежались и по домам попрятались. Смотрю — ребенок играет, девчушка. Остановился, смотрю на нее — вздыхает она о мерзостях или не вздыхает? Не вздыхает, возится себе в песочке. Ну, значит, знака не ставлю, все, как Господь сказал, чудны его дела. Дальше иду — старикашка какой-то на солнышке греется. Подошел, смотрю — ни о каких мерзостях не вздыхает старый. Не будет тебе знака. Ты вздыхай и скорби сердцем, тогда и знак поставлю. У нас все по закону. Иду, значит, и радуюсь в душе — вот какой справедливостью одарил Господь, вот до чего возвысил. И тут мысль приходит в голову. А где там дом старейшин? Оборачиваюсь, зову своих молодцов. Прямо так и говорю — эй, говорю, молодцы! А самого гордость распирает. Ну, вламываемся к старейшинам, а у них там пир горой — нового идола приобрели. А-га, говорю, и становится тихо. Вот как, говорю, вы Господа нашего чтите. А? Ничего не отвечают, глаза только выпучили, у Песахии, того и гляди, на лоб полезут. Это что же, говорю, идолы тут? Это когда Господь заповедовал народу Своему то-то и то-то, а не то прострет руку Свою и истребит. А? Молчат, челюсти отвалили, только Песахия что-то бормочет. Что? — спрашиваю, руку к уху приложив. Поставь знак, Ахлай, дорогой, шепчет, а сам весь взмок. Ага, говорю, знак. А кто меня за уши драл? А палкой кто прикладывал только за то, что я — видел, а вы — нет? А? — спрашиваю. Он, значит, только дрожит. А вот не поставлю знака, говорю. Вы тут о Господе в душе не ревнуете, идолы, понимаешь, разные, мерзости, говорю, творите, а я — грех на душу бери? Ну нет, говорю, меня Господь при городе поставил и особо наказал — то-то и то-то. Значит, заношу в свои скрижали — знака на старейшинах не ставить. Только сказал я это, только повернулся к дверям, только молодцы мои мечи вытащили, как вдруг сверху — Голос. Ахлай! — г оворит. Я — шлеп на лице свое, отвечаю — слушает раб Твой. Ты где сейчас, Ахлай? — спрашивает. Там-то, отвечаю. Со старейшинами маленько замешкались. Ага, говорит. Ну, с этим местом Мне все понятно. Ты Мне сейчас не там нужен. Бери карателей и иди туда-то. А, говорю, как же старейшины? Потом с ними разберемся, говорит. Подумаешь, один идол. В том месте их целых шесть, мерзость этакая. В общем, давай скоренько туда. Ага, говорю, Господи, слушаюсь. Поворачиваюсь, говорю молодцам — слыхали? Слыхали, говорят. Ну, тогда двинули, говорю. Выходим из дома — а слава Господня тут как тут. И шум от нее как от многих вод, и сиянье, и колеса, и все такое. И двинулись мы все, куда было сказано, и вдруг слышу — зовет кто-то. Оглядываюсь — Песахия, полуживой от страха, вышел за порог и показывает трясущейся рукой на славу Господню. Ахлай, спрашивает, что это такое? Что, говорю, вот это?