История эта начиналась смешно, а кончилась – грешно.
На Воздвиженье случилось, в конце сентября, когда мелкому бесу особенно желанно позабавиться над путником, оставившим по нужде родные домы, и устроить ему нежданную тошнотную пакость, на грех направить шутя иль совратить от самых серьезных намерений…
Не успела лодка скатиться из устья реки в море, как мотор угас. Гриша Чирок, ласковый старичишко, сидевший на переднем уножье, поторопился услужить народу, кинул якорек, а отхватиться вроде бы забыл; вернее, брезентовая рукавица-верхонка ульнула за проушину якоря, и чуть не сверзился человек в реку, едва не пошел следом рыб кормить, хорошо – Тимофей Ланин оказался возле и поймал седока за хлястик фуфайки в последнюю секунду. Но успел, правда, окунуться старичонко, одежды намочил по грудь, рукавицу потопил и с фуражкой именной распрощался. Она еще долго плыла по течению, медленно кружась на пенных гребнях и отсвечивая лакированным козырьком, потом на суконное донце плеснула волна-другая, и обжитая, такая ли уютная фуражка, гордость Гриши Чирка, коей, казалось, и износа-то не было, набухла, надулась пузырем и покорно захлебнулась водою.
Грише в тот момент было не до фуражки, он долго отплевывался, приходил в себя и, протирая слипшиеся заводяневшие глаза, матюкался на всю реку; а мужики, не имея под рукой весла, шутейно похватали ладонями напористой воды, поцедили струю меж пальцами, и ни у кого-то не взыграло в те мгновения сердце, не спохватилось: ведь в море шли, не к теще на блины, всё ли взяли в путь-дорогу, не забыли ли чего, непременно нужное плывущему человеку. Отвернулись мужики к мотористу, зажимая в себе смех и притворяясь озабоченными, и лишь Тимофею Ланину, сидевшему возле, невольно бросилось в глаза скукоженное обличье страдальца: волос у того свалялся в перья, обнажились хрящеватые уши, плотно и настороженно посаженные к черепу, и вдруг желтой репкой проглянуло темечко.
Еще минуту назад мостился Гриша на переднем уножье, сиял улыбчивым румяным лицом, гордовато сбивал на затылок фуражку, корольком озирал деревню, словно бы на великие почести отправлялся, оставляя на берегу обыкновенную жизнь. И тут как обухом по голове: плюнула судьба-злодейка в лицо при всем честном народе. Вот он, народишко, стоит, глазеет на горе, небось, все выглядел и завтра же разнесет по Вазице. Слинял Гриша, осунулся, словно бы начисто переменило человека, еще потяпал себя по груди, по студенистой фуфайке, но тяпай-не тяпай, а сырым в дорогу не выйдешь. И, не мешкая более, чувствуя стылую пробивную силу осенней реки, он скоро сбросил намокревшее белье и, не боясь тонкого понизового ветра, обнаружил миру острые лопатки, бабью грудь с медным крестиком в ложбинке и длинные загребистые руки сметанно-белые, и только шишковатые кисти да короткая морщинистая шея были темнее елового корья. Словно бы однажды торопливо слепили человека, и, пока он бойко бегал по земле-по матери, все притиралось меж собою согласно, – прилеплялись мышца к мышце, мосол к мослу, но вот к старости вдруг разбило, растрясло человека на ухабах, как худую телегу, и все тело лишилось воздуху, обвисло, готовое рассыпаться.
Мотор наконец заекал, замутил воду. Тимофей Панин, натужисто крякнув, достал якорь и невнятно предложил вернуться обратно, но Гриша Чирок заполошно замахал руками, дескать, вы что, мужики, рехнулись умом, ведь воротя пути не хвалят. И все сразу зашевелились, ожили, крохотная виноватинка угасла, и главный бухгалтер Сметанин Федор Степанович, по прозвищу Туз, поддел добродушно:
– Ну и Чирок… Только бы тебе нырять да плавать. Чирок, дак. – И он раскатисто хохотнул, лоснясь широким лицом.
– А мне ништяк. Это мне как маслом по черевам, – мирно согласился Гриша, вроде бы отмякший и согревшийся от матюков. В пожитках он раскопал теплое белье, нашлась в карбасе овчинная шуба, и сейчас уютно было старику от общего и согласного к нему внимания. Правда, в желобе спины еще прятался противный холод, и Чирок часто перебирал лопатками, изгоняя оттуда озноб.
– Ну и Чирок! Только бы тебе нырять да плавать, – повторил бухгалтер. – С бабой-то согрешил, небось?
– Было немножко, – безобидно согласился Гриша. – Думаю, не пообиделась. Я ведь не промахнусь.
– Ну дак. Не зря у Польки твоей прозвище – Наважья Смерть.
Все пятеро в карбасе встрепенулись, плотнее умостились, подворачивая под себя полы овчин, чтобы не поддувало, и уши отворили. Бухгалтер на деревне известный баюнок и зубоскал, кого хочешь обмоет и на посмешку выставит, пользуясь властью, такой уж речистый человек. Ему бы где по сценам гулять, точить языки да забавить народ, а он тридцать лет и три года безвылазно просидел в колхозной конторе, уже не одни костяшки на счетах протер, сводя дебит и кредит, от сидячей работы опух и огруз, хотя ходил пока на удивление легко. Все сгрудились в ожидании забавы, и только моторист Коля База сидел у правила вроде бы равнодушно, подставив низовому сиверику распахнутую грудь.
– Она востра… Из купчих бывших, на хороших харчах застроена. Не наш брат, что на колобе житием сбит, – поддержал Гриша разговор, который будто бы не его жены касался. – В ней, заразе, соки-то живут, бродят соки-то. Ее не так раскупоришь, ежели без знанья, – взорвется, как жбан, и пробка в потолок. Вот сколь ядрена. А фуражечку-то жаль, износу не было. Еще как в капитанах плавал. Вы-то, мужики, куда смотрели, не могли забагрить, – пробовал схитрить старикан. Он уже вовсе подсох, ожил, вепревые брови его распушились, встали торчком, заслоняя голубоватые глаза, и толстые усы скобкой зашелковились. «Забавный старичишко, – вдруг снисходительно подумал Тимофей. – Ну как горносталька: шу-шу».