Джон Голсуорси
Этюды о странностях
ПИСАТЕЛЬ
Перевод Г. Журавлева
Каждое утро он просыпался с мыслью: "Не заболел ли я?" Ведь это весьма важно - иметь доброе здоровье. Больной писатель не может выполнять свой творческий долг; в то же время он не может хладнокровно выносить упадка собственного творчества. Но, установив, что болезни ему не угрожают, он спрашивал у жены: "Как ты себя чувствуешь?", - и, пока она отвечала, задумывался: "Да... если события последней главы я подам через субъективное восприятие Бланка, то мне лучше..." И далее в том же духе. Так и не услышав, как себя чувствует жена, он покидал постель и принимался за дело, которое в шутку называл "культом живота"; оно было необходимо для сохранения аппетита и фигуры, и, занимаясь этим делом, он отмечал про себя: "У меня это здорово получается". Но тут же появлялась другая мысль: "Этот субъект из "Парнаса" абсолютно неправ... он просто не понимает...", - и, застыв на мгновение нагишом, с ногами, задранными до верхнего ящика комода, он обращался к жене: "Я считаю, этот субъект из "Парнаса" просто не может понять, что мои книги..." И на этот раз он не пропускал мимо ушей ее энергичного ответа: "Ну, конечно же, не понимает. Он просто идиот".
Затем он брился. Это были минуты наивысшего творческого подъема, и он тут же кровавил себе щеку и издавал тихий стон: теперь придется искать специальную ватку и останавливать кровотечение - жалкая работа, не имеющая ничего общего с полетом гения. И если его жена, воспользовавшись случаем, говорила наконец то, что давно уже хотела сказать, он отвечал, пытаясь понять, о чем это она толкует, и думал: "Ну, началось! Никогда не дают возможности сосредоточиться". Покончив с бритьем, он шел мыться, и некий философский вывод неизменно зрел в нем как раз перед приемом холодного душа, и он останавливался и кричал через дверь: "Видишь ли, я считаю, что высший принцип..." И пока жена отвечала, он, к счастью, вспоминал о необходимости тотчас же подставить еще не остывшее тело под холодный душ, в противном случае может быть нарушено кровообращение, и ее ответ снова не достигал цели. Вытираясь, он мечтательно развивал свои взгляды на сущность мироздания и знакомил с ними жену с помощью фраз, которые он редко доводил до конца, так что отвечать было не обязательно. Когда он начинал одеваться, его мысли принимали несколько иное направление: "Почему я не могу сосредоточиться на своей работе? Это ужасно!" И если у него случайно отрывалась пуговица, он неохотно заявлял об этом, чувствуя, как бесполезно растрачивается его рабочее время. Глядя на сосредоточенное лицо жены, склонившейся над ничтожной работой - пришиванием пуговицы, он умилялся: "Она у меня просто чудо! И как она успевает сделать для меня столько в течение дня?" Затем он начинал ерзать от нетерпения, чувствуя нутром, что почта уже ждет его.
Он спускался вниз, привычно думая: "Эта проклятая почта отнимает все мое время!" Около столовой он ускорял шаги и, увидев на столе огромную кипу писем, привычно восклицал: "Проклятие!", - а глаза его загорались. Если что случалось редко - на столе не оказывалось зеленого конверта с газетными вырезками, в которых упоминалось его имя, он бормотал: "Слава богу!", - но физиономия его вытягивалась.
Обычно он торопливо ел, расхаживая по комнате и читая о себе, и, если жена заговаривала о его поведении, он молча сжимал губы и думал: "Я умею себя сдерживать".
Сколько бы он ни собирался, ему редко удавалось сесть за работу раньше одиннадцати, нельзя же было не продиктовать жене несколько мыслей о себе: например, почему он не мог выступить там-то и там-то с лекциями; или где он родился; или сколько он получил за то-то; или почему он не будет заниматься тем-то. И надо было писать письма, которые обычно он начинал так:
"Дорогой...
Сердечно благодарю за Ваше письмо с оценкой моей книги и за критические замечания. Я, конечно, считаю, что Вы совершенно неправы... Вы, по-видимому, не сумели уловить... Короче говоря, я не думаю, что Вы когда-либо относились ко мне справедливо...
Искренне Ваш,
Подпись".
После того, как его жена заканчивала переписку писем, которые могли бы представить ценность после его смерти, он наклеивал марки и восклицал: "Боже! Уже почти одиннадцать!" - и удалялся туда, где люди его ремесла творят.
Именно в эти часы, сидя в кресле с пером в руке, он мог отвлечься от мыслей о себе, если, разумеется, не считать тех мгновений - не слишком частых, - когда он не мог не подумать: "Эта страница сделана блестяще... Мне редко приходилось писать лучше"; или мгновений - слишком частых, - когда он глубоко вздыхал и думал: "Да, я уже не тот".
Около половины второго он поднимался и, найдя жену, вручал ей несколько листков. "Вот посмотри... пустяки... ничего хорошего". И, выбрав место, откуда, как он полагал, она не могла видеть его, брался за какое-либо дело, не мешавшее ему, однако, наблюдать за впечатлением, которое производят на нее только что врученные листки.
Если впечатление было благоприятное, он решал, что у него удивительная жена, если неблагоприятное, то где-то в глубине желудка он внезапно ощущал холодок и за ленчем почти не притрагивался к пище.