окошко заглянуло солнце, рыжее, нечёсаное, будто спросонья. Прижалось к самому стеклу, щурясь и улыбаясь. От тёплого его дыхания голубые морозные листья ожили и зашевелились, свёртываясь. Зазвенела капель — с подоконника в жестяную банку.
На стене, словно на речной ряби, трепетали золотые пятна. Они дробились, разбрызгивая лучи, и наводили на мысль о празднике. Пятно легло на портрет Николая Второго, высветив один глаз царя, ласковый, бездумный...
Есенин сидел у окна. Внезапно охваченный радостным беспокойством, он глядел на оранжевый зимний пожар. Увидел себя со стороны: вот он покидает тесный класс и идёт в эту пылающую огнём пустыню. Один. И сзади волочится длинная чёрная тень. А пустыня влечёт, уводя всё дальше и дальше — в колдовскую глубину, в неведомое.
Есенин собрал учебники, тетради, спрятал их в парту и молча вышел из класса. В передней он оделся и отворил дверь на улицу. Сторожиха, пожилая женщина, тучная, с добрым лицом, сунула в карман его пальто ломоть чёрного хлеба. Колеи дороги были натёрты полозьями саней до жёлтого глянца; снег между ними истолчён конскими копытами. Есенин побежал, скользя и взмахивая руками, чтобы не упасть. Миновал последние дома, остановился в удивлении — перед взором его неожиданно возникло чудо: заснеженная, чистая равнина. По ней бродили лиловые тени, клубясь, текли к лесной дальней кромке. Снег огневел, зернистые искры ослепляли взгляд. А даль манила...
Есенина будто кто-то легонько толкнул в спину, и он пошёл, озираясь по сторонам, усмиряя радостную дрожь.
Он давно заметил в себе одну странную особенность: в минуту душевного изумления и смятения его пронизывала эта непонятная дрожь.
Один раз — это было в детстве — он долго купался с дядей Сашей[1]. Выйдя из воды, лёг на траву, уперев локти в землю, опустив на ладони подбородок. Взглянул за реку.
Там, в лугах, исхлёстанных багровым ливнем заката, были раскиданы стога, среди них паслись лошади, горел костёр, от костра голубым ручьём струился дым, а на горизонте застыли облака, круто взбитые, упругие, с красными боками, и кругом, куда ни глянь, — дали, дали без конца... Почувствовав, как сердце сдавила боль, крепкая и сладкая, он вздрогнул и вдруг заплакал.
Дядя Саша удивился:
— Ты что? Озяб?
— Нет.
Есенин не догадывался тогда, что дрожал и плакал он от восторга — мир с его красками, звуками, запахами входил в юную душу...
Вот и сейчас он ощутил такое же состояние душевного восторга.
Дойдя до середины поля, Есенин приостановился и взглянул вверх.
Туча над лесом вставала стремительно, вихревыми толчками, студёная, кипящая, с рваными клочковатыми краями. Клочья оторвались и понеслись к солнцу. Достигли его, и свет мгновенно померк. Повалил и буранно завихрился снег. Ветер налетал порывами, со свистом, с воем. Сухая крупа, шурша, потекла низом. Временами снег обдавал с ног до головы, сёк по слипшимся векам.
Есенин знал, как пропадают застигнутые пургой. Он хотел уже вернуться, но, подумав, решил, что дорога знакомая, пурга может так же быстро кончиться, как и началась, надвинул на самые брови шапку и упрямо двинулся дальше, заслоняя варежкой левую щёку от ветра.
В лесу было тише. Буран шёл поверху, и снежное крошево сыпалось отвесно, плотно прикрывая дорогу. С обеих сторон стояли деревья, седые, неприступные, они спокойно укрощали расходившуюся вьюгу.
Пурга подстерегла Есенина, когда он снова вышел в открытое поле. Она сразу запеленала его всего и принялась качать из стороны в сторону. Колеи едва угадывались под ногами, идти становилось всё труднее. Снег свивался в спирали, ледяной, жгучий. Но холода Есенин не ощущал, ноги и руки горели, лицо, мокрое от растаявшего снега, пылало...
За спиной фыркнуло, его головы мягко коснулась лошадиная морда. Он сошёл с дороги и сразу провалился почти по пояс. Сзади шла подвода, за ней вторая, третья — целый обоз. Порожняком. Сани с подсанками. Вымахнув из сугроба, Есенин цепко ухватился за подсанки. Повалился на бок, поехал, улыбаясь, довольный своей ловкостью.
В санях сидели двое, замурованные в тулупы со стоячими воротниками, — будто окаменели. Один из них неуклюже повернулся к Есенину. Опрокинувшись, достал непрошеного седока кнутом.
— Слазь!
Удар кнута пришёлся по плечу не больно. Есенин соскочил с подсанок. А сзади опять нависла лошадиная морда.
Второй мужик тяжело выбрался из саней, приблизил к Есенину бородатое лицо.
— Садись ко мне, — сказал он. — Ну его к лешему, чумового! Стой, Касатка!
Лошадь остановилась, уши и грива её были обмётаны инеем. Забравшись в сани, мужик вгляделся в Есенина, покачал головой.
— Тебе, парень, так и замёрзнуть недолго, — заметил он, — Не больно разумен, видать: пустился в лёгкой одежонке да в щиблетах. В такую непогодь. Ай-аяй!.. Суй ноги под тулуп.
— Мне не холодно, — отозвался Есенин.
— Сейчас не холодно, версту проедешь — узнаешь, как не холодно. Суй! Вот так... Куда путь держишь?
— В Константиново.
— Зачем понесло-то тебя в буран?
— Домой.
— Случилось что?