Наряду с хрестоматийными apte dicta запоминаются и словечки, сказанные кем-то невеликим в простоте душевной.
— I have my Dickens, «У меня есть мой Диккенс» (о ненужности новых книг; 1960-е годы).
— Зачем еще ангина, если уже есть грипп? (о болезнях детей; 1960-е).
— Вот так, значит, нас, трудящихся?! (о подорожании сигарет; 1970-е).
— За-будь-те э-то сло-во!.. (замсекретаря парткома в ответ на просьбу выдать характеристику «в рабочем порядке»; 1970-е).
— Ракообразные!., (о новом местечке с seafood; 1980-е).
— И ученики потянулись за учителем? (было как раз наоборот; 1990-е).
— Ну ты, эта, смари, шоб в самолет кто не зашел! (напутствие перед рейсом; 2000-е).
А на днях всплыло нечто из чуть ли не 40-х: «Образ Ольги не совсем удался Пушкину». Это написал в школьном сочинении какой-то ученик, видимо, 8-го класса (мне рассказал его одноклассник). Гнев учительницы не имел границ:
— Что ты пишешь?! «Образ Ольги не совсем удался Пушкину»! Чему вас учут? Разве вас учут, что не удался?! Вас учут, что удался!.. Двойка!!.
Как у этого демифологизатора получился такой маленький шедевр, мы не знаем и уже не узнаем. Наверно, сказалось очевидное предпочтение, отдаваемое Онегиным, да и самим Пушкиным, Татьяне, но откуда взялась эта зрелая, в целом сочувственная, но добросовестно, по-аптекарски, дозированная в своей объективности интонация? Просочилась из разговоров взрослых? Из слов той же учительницы о каком-нибудь менее бесспорном авторе? «Образ Стародума не совсем удался Фонвизину»? «Образ Софьи не совсем удался Грибоедову»?
Так или иначе, фраза хороша, а еще лучше она по контрасту с истеричной реакцией преподавательницы литературы, от которой ожидалось бы нечто более взвешенное.
По контрасту, который и не дает этому диалогу уйти в прошлое. Ведь счеты у нас сегодня не с классиками (они — какие есть, такие и есть), а с их блюстителями, то исступленно топающими на каждое «не совсем» ногами, то насупленно его замалчивающими. Дело не в Ольге, а в том, что образ Пушкина (Хлебникова, Ахматовой…) не совсем — или чересчур? — удался литературному истеблишменту.
>Stranger than fiction[1]
Есть мнение, что все давно написано, так что ничего нового сочинять не надо, можно расслабиться и наслаждаться имеющимся. Если же руки очень чешутся — заняться монтажом наличных текстов, а еще лучше — их сокращением. Последнее не только избавляет читателя от излишних, как выражался Толстой, авторских элукубраций (вспомним «конспективную лирику» Гаспарова), но может давать и собственный — остраняющий — эффект.
Разбирая с американскими первокурсниками «Легкое дыхание», я, среди прочего, подчеркивал его отличие от многословного «Гранатового браслета». Почти всем купринский рассказ понравился гораздо больше бунинского, и тогда в число возможных домашних заданий я включил вольное упражнение: вырезать из текста Куприна и склеить в единое повествование ровно столько текста, сколько у Бунина. За это взялся всего один студент — и удивил меня. Я думал, что он облегчит повествование не только количественно, но и качественно, — сделает из него нечто подобное бунинскому. Он же, наоборот, отобрал все самое мелодраматичное и озаглавил соответственно: Heavy Panting («Тяжелое пыхтение»). Я, конечно, поставил ему A plus (пять с плюсом), но его сочинения не сохранил, а жаль.
Текст, к которому я собираюсь приступить с монтажными ножницами, хорош уже сам по себе, причем не вымышлен, то есть и сочинен-то лишь отчасти. Но ради придания ему дальнейшей краткости, а заодно некоторой загадочности я позволяю себе кое-что опускать, в частности заменять имена и фамилии инициалами и даже слегка редактировать. Итак:
Иногда к папе приезжали гости. Большей частью это бывали умные люди, с которыми он говорил о серьезных вопросах, нам, детям, недоступных.
К П. Ф. мы были довольно равнодушны. Раз только мы приняли очень живое участие в папином споре с ним — по поводу резвости скаковых лошадей. Папа утверждал, что степные лошади не менее резвы, чем английские, П. Ф. же с презрением отрицал это.
Тогда папа предложил ему побиться об заклад. Папа должен был пустить скакать свою степную лошадь, а П. Ф. — свою английскую. Мы, разумеется, всей душой стояли на стороне папы, но, к большому нашему огорчению, принадлежавший П. Ф. англичанин блестяще обскакал нашего степняка.
А. А. мы не особенно любили. Нам не нравилась его наружность: маленькие, резкие черные глаза без ресниц, с красными веками, большой крючковатый сизый нос, крошечные, точно игрушечные, выхоленные белые ручки с длинными ногтями, такие же крошечные ножки, обутые в маленькие, точно женские, прюнелевые ботинки; большой живот, лысая голова — все это было непривлекательно. Кроме того, он имел привычку очень тянуть слова и между словами мычать. Иногда он начинал рассказывать что-нибудь, что должно было быть смешным, и так долго тянул, так часто прерывал свою речь мычанием, что терпения недоставало дослушать его, и в конце концов рассказ выходил совсем не смешным.
Мои родители очень любили его. Мы недоумевали и даже раз дружно посмеялись над почтенным А. А. Как-то вечером мы, дети, сидели в зале за отдельным столиком и что-то клеили, а «большие» пили чай и разговаривали. До нас доносились слова А. А., рассказывающего своим тягучим голосом о том, какие у него скромные вкусы и как легко он может довольствоваться очень малым.