Едва подключив, он пытается что-то наиграть, но избегает струны, еще дремлет его касание в красоте сжатой руки. В том, как ему удается его шаманство, я мало что понимаю, оттого просто смотрю, поглощаясь его очарованием. И в этом есть терпение и все та же преследующая наше общее обстоятельство – банальность. Все продолжается, наше время течет, будто и вправду жизнь. Он опять совершает попытку, но в комнату кто-то любезно стучится. Мы одновременно смотрим в сторону дверной ручки, не задавая вопросов, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. Не дождавшись ответа, ручка двери совершает легкий поворот, и в гостиничный номер сам по себе вкатывается завтрак. Он хмурится, понимая, что ничего не заказывал, но отказаться не смеет, словно в его покорности есть сущность извечного долга.
В этот момент раздается звонок, он снимает гитару, ставя ее в централе кресла, и уверенно захватывает телефонную трубку. «Жизнь продолжается», – думаю я, а он убеждает некого в том, что для завтрака уже слишком поздно, на часах уж как вечер. Однако таинственный голос доказывает ему обратное: «Неправда, «вечера» еще в очередях простаивают за подушками, сейчас самое время попробовать вкус будущего дня».
«Я предупреждал вас, что вечер это вечер и не более того, все то же ожидание завтрашнего дня, все та же изощренная банальность. Может, скажете, что вряд ли вспомнится?», – терпеливо перебирает слова, изредка торопясь, убеждая язвительный голос из трубки. «Что-нибудь еще?», – уверенно спрашивает он, но голос приходит в недоуменье от заданного ему вопроса, тем самым раскрывая себя, оттого живо бросает трубку, и на этом их разговор прерывается.
«Составляется мысль в летней кухне фаянса, и крошки корицы сквозь окна плиты золотятся…», – шутливо произнес он, надавив указательным пальцем на теплую выпечку. После по-детски заглядывал вовнутрь кофейника и что-то бурчал про то, что все, что нам служит, есть трогательная мелочь, необходимая человечеству культура, и про то, что глубоко сожалеет, что не был здесь ранее. «Впусти их», – спокойно задался он просьбой, и я сделала шаг в сторону двери, отчетливо понимая, что не слышала стука в дверь. «Нет! Стой, еще подождем. Пускай подойдут и остальные». Начинает зудеть затылок, я отчего-то слишком медленно поднимаю руку, одновременно присаживаясь в кресло, я слегка покачнулась, потеряв себя, но, удержавшись, внезапно расслабилась, до конца не понимая пережитое мной сопротивление скорости. «Завтра – это сплошная спорность», – говорит он, дергая ручку гостиничного холодильника, с чувством долга оправдывая себя. «Ты долго думаешь о спорах? Сколько времени они держатся в твоей голове, уже после… Когда остынешь?».
Он вскрывает банку с холодным напитком, молча, ожидая свою собственную мысль, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. «Годы», – сердито заключил он, вслед выпивая залпом шипящее, уже чешет впалую щеку, медленно бредя к окну. «Слышала про селезня, у коего в теле разорвался патрон?». Я молчу. «Так вот ценность ценностью только когда признают, пока земной мир пирует. Традиции всегда оправдаются, уже после, покрывшись обычаем, оттого патрон благороден, когда на охоте, а что же делать чему-то новому, светлому?». «Терпеливо ждать, медленно превращаясь в традицию», – сухо замечаю я. «Ожиданье вне жизни бессмысленно, нет ощущенья, что не успеешь, ведь селезень уж как в траве». «Тогда это просто трагедия», – говорю ему я. «Нет», – с экспрессией отрицает он, с треском бросая банку в корзину для мусора. «Это целое дело! Все непросто. Это преступление, совершенное теми, кто еще пока ничего не знает про жизнь за гранью». Он замер.
«Бывают ли алые ночи? Бывают, ведь ты навещаешь меня, когда ночное небо становится невыносимо багровым. Так я увидела три Парижа. Ты захочешь спросить меня о написанном, указывая на мягкость перьевой подушки», – бежало в моих висках, а он мне: «Вот если бы у меня был старый изношенный лоб, мутные от жизни глаза да голос шамана, я бы надумал, предвидел и всем приказал бы не трогать селезня!». Он глядит в большое окно, опираясь на спинку белого дивана, и в стеклах этой неестественной красоты сменяются панорамы всех городов нашего общего мира, посредством трех идущих на нас секунд. Мы видим Лондон, Берлин, Монте-Карло, Париж. Самые первые уголки мира в его окне. И здесь уже нет все той же изощренной банальности земного ожидания, он тих и спокоен, будто провожает надоевший ему успех.
«Однажды наступает время, и ты переживаешь все, что хотелось», – воодушевленно завещает он, складывая на себе руки. «В четыре утра бездарно все, кроме восходящего солнца, не читай моих дневников, пока меня нет, и ты узнаешь больше», – шутливо пропел он, и я ощутила его джокер, он что-то задумал, он не просто пригласил меня сюда. «Впусти их», – с чувством толка приказывает он мне. «Уроки безошибочного письма – вот это вряд ли», – думаю я. «Давление порождает иерархию», – шепчет он, впадая в удовольствие, и в комнате обнаруживается несколько сотен душ, и несколько сотен тел. Я только взглянула в сторону двери, и не более как все расплодилось, приобретая несносное движение. «Я ждал эту зиму, я верил, что снег именно этой зимы унесет все, что призывала глубокая боль», – говорит он, и все, что вокруг нас, превращается в лед на такой скорости, что, опережая секунду, разбиваясь в живые формы, становится неестественной схематичной последовательностью, приобретая свой сумасшедший шаг и тут же трансформируясь в россыпь, выворачивается наизнанку, чтобы образовать новое сплочение. Так мы оказались на улице – эта бескрайняя энергия вытолкала нас, но я не ощущала вреда, мне было комфортно. Я говорю ему «Майк?!», – ожидая его объяснений, а он лишь выдавил пугливое «Бу», поясняя, что это был джокер над моим письмом.