Торная извилистая дорога проходит через лес. С двух сторон наступает он на нее плотной непроницаемой стеной, готовый стиснуть, раздавить, сомкнуться. Но дорога спокойно и невозмутимо течет все дальше. Словно узкая серая река: ей все равно, где бежать — лесом, полем, лугом, лишь бы бежать, не останавливаться. Впереди дорога ныряет за поворот, лес точным полукругом повторяет это движение, и кажется, что впереди уже нет дороги — один густой, непроглядный лес, где на темно-плюшевом фоне еловых лап трогательно белеют кривые стволики худосочных березок.
Небогатая, скудная, родная до последней травинки земля, встречай же своего сына! Три долгих года он был оторван от тебя, три долгих года носил в сердце горькую память, не надеясь больше тебя увидеть. Долгие недели и месяцы шел он к тебе через грязь и распутицу, под дождем и холодным ветром, чтобы теперь навсегда пустить корни на родной стороне.
— Дядь Вань, долго еще идти? — тронул его за рукав идущий рядом мальчик.
— Да мы уже почти дошли, Митрасю, — ответил Горюнец. — Вот свернем зараз, пройдем еще трошки, там будет посреди леса большая такая поляна, и вот на той поляне как раз наша Длымь и стоит.
Какое-то время они шли молча. Митрась немного волновался: как-то его примут на новом месте? И он невольно крепче стиснул твердую дядькину руку. Дядька улыбнулся, слегка шевельнул пальцами, пощекотав Митранькину ладошку.
— Ничего, хлопчику, не робей! Народ у нас добрый, не обидят. И мамка обрадуется: сколько она, бывало, плакалась, что я у нее один…
Последние слова он произнес как-то неуверенно, словно и его вина была в том, что его младшие братья и сестры не заживались на свете.
— Мы с тобой вот что сделаем, — предложил Горюнец, когда они уже подходили к деревне. — Подойдем тихонечко к хате. В калитку стукнем, а сами пригнемся, чтобы нас через тын не видно было. Она выйдет, поглядит — нет никого. А мы еще постучим. Мамка от радости упадет, как нас с тобой увидит!
— Боюсь, не выйдет это у нас с тобой, дядь Вань! — усомнился Митрась. — Вон ведь она, в огороде!
Действительно, за низким тыном самой ближней к лесу хаты маячила какая-то белая женская фигура.
— М-да-а! — озадачился было Горюнец, а потом вдруг встревожился:
— Постой-постой, да это, кажись, и не она!
Странная и жуткая догадка закралась в душу солдата, внезапно смутила всю его радость от возвращения домой — что-то бесформенное, неуловимое, но явно отдающее какой-то бедой.
Подойдя ближе, он увидел, что не ошибся. Нагнувшись над огуречной грядкой, вполоборота к нему стоит девочка-подросток. На голове у нее белый платок, который издали легко можно было принять за намитку. Распашная панева сброшена, длинная темная коса тяжело свесилась с плеча. Внизу коса расплелась, и красноватое закатное солнце насквозь просвечивает пушистые каштановые пряди, отчего они, вспыхивая, горят в солнечных лучах жаркой медью. Икры у нее загорелые, крепкие, худые, как у цыпленка; край чуть приподнятой, высоко подпоясанной сорочки приоткрывает еще по-детски угловатое колено. Она ловко орудует мотыгой, выворачивая с корнем сорную траву. Платок немного сбился, из-под него виден кусочек загорелой щеки и завиток пушистых волос.
— Бог в помощь, девонька! — громко, но спокойно приветствовал ее Горюнец.
Девчонка вздрогнула от неожиданности и обернулась, приглядываясь: где-то она уже видела этого длинного, худого, как весло, человека. Соломенный брыль надвинут низко, трудно разглядеть под широкой тенью его лицо, и все же знакома, очень хорошо знакома ей эта приветливая, ласковая улыбка под темными усами.
И вдруг, узнав, отшвырнула мотыгу и с радостным криком бросилась навстречу:
— Ясю! Ясеньку! Родненький ты мой!
Она все никак не могла успокоиться и долгое еще повторяла:
— Вернулся, голубчик ты мой! Я всегда знала, что ты вернешься, это другие не верили…
В мгновение ока Леська перепрыгнула через низкий перелаз и вытянулась перед ним во всей своей красе: худая, вся из острых углов и ребер. Длинные худые ноги почти до щиколоток припорошены серой огородной землей, чего она отчего-то вдруг застеснялась. Лицо покрыто густым деревенским загаром, носик немного облупился. И — как будто с чужого лица — красивыми тонкими линиями черные брови вразлет, и под ними — редкой красоты глаза: большие, темно-карие, подернутые поволокой, словно у лани.
Где же теперь та, прежняя Лесечка, та крохотная девчушечка на крепких ножках, с тугими щечками, с круглыми, как обливные прянички, глазками — такая, какой она была в те далекие времена, когда он впервые ее увидел? А какие мягонькие, тепленькие, были у нее тогда ручонки, которыми она, бывало, хваталась за его шею! Плохо только, если слишком сильно сжимала, но тогда он лишь коротко предупреждал: «Лесю, больно!» — и маленькие ручки тут же разнимались.
А теперь — вон какая вытянулась! И руки какие стали — худые, темные от загара, с выступающими острыми косточками запястий. И взгляд сделался непривычно глуховатым, замкнутым. У девочки теперь своя жизнь, свои думы. Хотя чего уж тут горевать: ведь она давно уже выросла!
— Лесю, — решился он наконец, — а мамка дома?