Было около полудня. Лучи солнца врывались в маленькое окошко над лежанкой, золотистым ковром ложились на земляной пол.
В низкой большой печке жарко горели серо-черные шары перекати-поля.
На лежанке сидела смуглая четырехлетняя девочка, одетая в длинную холщовую рубашку. Голова ее была неровно острижена ножницами, озорно блестели темные и круглые, точно две ягодки винограда, глаза. В подол рубашки девочка завернула маленького черного ягненка и баюкала его, напевая тоненьким голоском. Каракулевая шубка ягненка вздрагивала, чистенькая мордочка недовольно вертелась.
Вошла мать, неся в глиняной миске муку из поджаренной кукурузы. Высыпала ее в казанок с кипящей водой и неловко засуетилась у печки.
— Весна в этом году хороша. Дружная! — сказала она точно про себя и ласково оглянулась на дочь. — Где снег сошел, уже подсыхает. Довольно дома сидеть, скоро гулять пойдешь, Мариора!
Мариора молча смотрела на мать. В последнее время мать стала какая-то странная: неровные темные пятна легли на щеки, лоб; лицо ее точно сузилось. Двигалась мать медленно и тяжело.
Мариора встрепенулась, обхватила руками шею ягненка. Прижалась щекой к шелковистым завиткам его шерсти и зашептала в подрагивающее ушко:
— А ты гулять любишь? Ты будешь учиться травку щипать? Будешь, да? И маму-овечку слушаться будешь, да?
Потом повернулась к матери:
— Мамэ, а лежанку мы больше не будем топить?
— На ночь протопим.
— А давай сейчас.
— Так я же не могу сразу и лежанку и печку топить.
— А я сама.
Девочка спрыгнула на пол и подбежала к матери. Этим воспользовался ягненок. Он вскочил на свои нетвердые ножки и прыгнул прямо на фанерную доску, которой было накрыто ведро с водой. Доска соскользнула, ведро покачнулось, и вода расплескалась, а испуганный ягненок забился под лайцы[1].
— Вот чертенок! — улыбнулась мать и подняла доску. — Хоть бы скорей тепло стало, на луг бы пошел да бегал там, непоседа!
Мариора бросилась за ягненком, вытащила его. Ягненок упирался и прижимал прозрачные ушки.
— Я говорила — на месте лежать! — Она нахмурила лобик. И вдруг живо спросила: — Мамэ, а что это у него стучит, вот здесь? — она показала на грудь.
— Сердце.
— А зачем оно стучит?
Мать помешала в курлыкающем казане мамалыгу, вытерла фартуком запотевшее, с лихорадочным румянцем лицо. Только тогда оглянулась на дочь, улыбнулась запавшими глазами.
— Ну, зачем? Всегда стучит, когда кто живой.
Мариора приложила руку к своей груди.
— Ой! Правда! А у тебя?
— И у меня.
Натали́я потянула к себе головку дочери.
— Ой, мамэ! У тебя два сердца? Почему у тебя два?
Мать улыбнулась и погрозила Мариоре пальцем.
— Все тебе знать нужно! — Мать задумалась о чем-то, потом села рядом с Мариорой на лайцы и обняла ее.
— Хочешь, дочка, чтобы у тебя маленький братик был?
— Настоящий?
— Ну да… — Мать вдруг смутилась, встала, тяжело опираясь о лайцы. — Пойди позови отца. Сейчас обедать.
Мариора надела вязаную кофту матери, деловито подпоясалась веревочкой, подвернула рукава и зашлепала босыми ногами к двери. Потом с серьезным лицом вернулась, подошла к матери.
— Мамэ, я тебя поцелую! — требовательно сказала она.
— Иди, иди, после! — отмахнулась мать: прогорало в печке, и она спешила подбросить топлива.
— Ну, мамэ! Мамэ, ну! — ничего не слушая, плачущим голосом твердила Мариора. Она привстала на цыпочки и тянулась к лицу матери.
— Вот упрямая! — покачала головой Наталия и нагнулась.
Мариора крепко обхватила смугло-розовыми ручонками шею матери, ткнулась выпяченными губками в ее щеку, уже оторвав их, громко чмокнула и убежала на двор.
В тени, под камышовым забором дотаивал последний снег. За воротами, на улице подсыхала грязь, густая, темно-коричневая, как яблочный кисель.
Отец в сарае чинил ярмо. Он положил шапку, откинул со лба слипшиеся черные волосы, рукавом вытер пот. Мариора подбежала к отцу, повисла на его руке.
— А у меня маленький братик будет. Живой!
— Да ну? — притворно удивился отец.
— Да! Мамэ сказала. Скоро цветы зацветут, мы с ним собирать пойдем!
И не сразу вспомнила:
— Обедать, татэ…
Когда они вошли в касу[2], мать уже выдвинула из-под лайц низенький, по пояс Мариоре, круглый стол и маленькие скамеечки. Вывалила из казана на полотенце сварившуюся мамалыгу — она так и застыла большой ярко-желтой шапкой. Белой ниткой Наталия разрезала мамалыгу. Поставила на стол миску с капустой, заквашенной большими, в четверть кочна, кусками, и другую — с мочеными стручками перца.
Нехитрый обед ели неторопливо.
— Как Реут? — тревожно спросила мать.
— Тронулся лед. Но воды в этом году, ох, и много!
— Не затопило бы, господи! Может, пронесет… Говорил Лаур старосте: нужно берега обваловать. А то дрожи каждый год…
— Да! — вздохнул отец. — У старосты дом на горе, какое ему до нас дело! Кто денег на это даст?
— Татэ, а меня возьмешь с собой, как пахать поедешь? — спросила Мариора, разыскивая в миске самый маленький кусочек капусты.
— Тебя там волки съедят, — усмехнулся отец.
Мариора подняла голову, потом засмеялась и постучала ложкой по столу:
— А волки девочек не таскают, только овечек!
— Не торопись, дочка! Придет время, наработаешься в поле, — грустно сказала Наталия и обратилась к мужу: — Тома́, как ярмо — починил?