Припомнить бы, когда мне в последний раз случалось обращать речь к такому вот миловидному юноше?
Мальчик — из соответствующего возраста он вышел едва-едва — сидит на диванной подушке у моих ног, похожий на студента (быть может, он и есть студент?), гибкий юнец — больше восемнадцати ему никак не дашь. На нем белое одеяние, вероятно, долженствующее изображать toga virilis[1], и кожаные сандалии, на затылке венок из виноградных листьев (одному Богу известно, где он их раздобыл). Греко-римскую тематику избрал на нынешнем маскараде не он один: по нескончаемым коридорам лорда У*** снуют туда-сюда сатиры и минотавры, среди которых мелькает время от времени какой-нибудь Цезарь или Нептун. В дверном проеме возникнет иногда очередная маска и виновато скроется, оставляя нас наедине в нашей комнатушке.
Почему среди этого счастливого собрания мальчик предпочел мое общество всем другим — для меня загадка, ибо, надобно сознаться, моя — Джорджа Котли — внешность мало чем привлекательна.
Ростом я, правда, довольно высок, но голова на поникшей шее словно бы вечно кланяется невидимым балкам, а удлиненные конечности согнуты дугой, которую стягивает дубовая трость, служащая мне необходимой поддержкой. От недобрых мальчишек мне приходилось слышать, что мой нос по форме — ни дать ни взять рог для пороха (хотя мне ни разу не попадался рог для пороха, густо усеянный прыщами и бородавками), по цвету же схож с виноградом. Голая, в буфах, макушка прячется под пудреным париком, но толстые заросшие уши, из которых торчат пышные пучки седых волос, по большей части остаются, увы, на виду. Кожа под париком болезненно-желтая, исключение составляют только крупные темные веснушки; в чуть меньшем изобилии они усеивают также морщинистый лоб и щеки. Тусклые серые глаза сочатся влагой, временами капли скатываются по щекам, превращая лицо в подобие оплывающей свечи; вечно поджатые губы — следствие давней уже потери почти всех зубов. Немногие оставшиеся можно наблюдать только в тех редких случаях, когда я изображаю на своей малоприятной физиономии улыбку или (чаще) оскал.
Да уж, внешность у меня не из лучших, даже для человека на шестом десятке. Но в этот вечер, к счастью, почти все ее дефекты можно упрятать — под маской или за складками длинного черного плаща. С первого взгляда и не определишь, молод я или стар, красив или уродлив и даже — мужчина или женщина. В том-то все и дело: я на маскараде. А для чего нужен маскарад? Не для того ли, чтобы спрятать от других — или даже от себя самого — свое истинное я?
Однако я нисколько не обманываюсь насчет моего молодого собеседника. Что бы ни предполагал этот миловидный юноша обнаружить под моей маской, интереса он ко мне не испытывает ни малейшего. Он (чтоб его!) даже не поднимает на меня глаз, поглощенный созерцанием куда более привлекательного личика, которое получил из моих рук. Именно этот портрет и свел нас чуть раньше среди кружащихся в гостиной пар — фарфоровая миниатюра моего собственного изготовления. Я уронил ее на пол — уверяю, чисто случайно, — и этот вострый юнец был так любезен, что достал ее из-под хозяйского шахматного столика красного дерева, куда ее занесло после столкновения с туфлей одного из танцоров. Возвращая мне миниатюру, он в недобрую секунду скользнул по ней робким взглядом, а всех робких молодых людей, которым когда-либо попадалось на глаза это лицо, ожидала одна и та же участь. В этом мне можно верить, ибо к подобным ему робким молодым людям в свое время принадлежал и я сам.
— Бога ради, кто это? — Он взглядывает на меня, а потом опять на прекрасную приманку у себя в ладони. Эдакое сочетание импульсивности и трогательного mauvaise honte[2]— Портрет похож на оригинал? Второй такой красавицы мир не видывал! Молю, сэр: она сейчас жива?
Я поднимаю руку, останавливая этот поток вопросов, и красивое лицо юноши наливается румянцем. Наполнив две чаши крыжовенным вином, я пододвигаю ему одну из них, а сам между тем достаю из его ладони изображение и, пропуская мимо ушей протесты юноши, прячу в складках своего венецианского плаща. За дверью звучат раскаты смеха; это другие маски веселятся в галерее и восьмиугольной гостиной, где, дабы развлечь собрание богинь, дриад и прочих ряженых, играет струнный квартет.
Не знаю, виновато ли в том общее тяготение к античности, но в сидящем у моих ног с открытым, без маски, лицом юноше я увидел Ганимеда кисти Корреджо: вчерашний мальчишка, розовая кожа, обилие кудрей и большие, желудевого цвета глаза. Ганимед… Да, присвою ему, за незнанием настоящего, имя Ганимед, ведь много лет назад, таким же зеленым юнцом и — по совпадению — в той же комнате, я сам получил это прозвание от женщины, портретом которой он только что любовался.
— Итак, — произнес я, — вас интересует прежде всего миниатюра, ее оригинал, а не я — художник.
Он снова приготовился возражать, но я не дал ему такой возможности.
— Отлично. Понял. Вас поразило в самое сердце ее лицо. Что ж. Да, портрет верен оригиналу, если я не переоцениваю свои способности художника. Не сочтите за нескромность — сходство схвачено удачно. Я был влюблен в нее тогда, отсюда такая живость цвета и рисунка.