В избе влажно блестит выскобленный, вымытый пол. Танька у порога отжимает над ведром тряпку.
— Не топчи тут мне! — покрикивает она на старшего брата Федора и щурится на редкие золотые пылинки в столпе солнечного света.
Солнце уже сползло на западный небосклон, но еще ослепительно-живо, оранжевым светом ломится в распахнутые окна. Лучи сквозят между алых шапок распустившейся герани, ударяются в большой никелированный самовар, который стоит у подтопка возле беленого бока русской печи. Осколки разбитого о самовар солнца зыбкими зайчиками лежат на створках громоздкого буфета, на строченом подзоре высокой кровати, на толстой матице, где на гвозде висит керосиновая лампа, и наконец — на темном резном окладе зеркала, в серебряное озерцо которого глядится Федор.
Он зачесывает русый волнистый чуб набок Гребень у него, однако, плох, щербат. Вот и опять один зуб погнулся и слегка царапнул висок
— Тьфу ты! — злится Федор, берет с подоконника нож с деревянной ручкой, и непутевый зуб гребня с легким щелчком отскакивает от лезвия.
Федор ни сном ни духом не ведает, что этим ножом он сегодня убьет человека. Вернее, по всему селу Раменскому в этот теплый майский вечер сорок первого года разнесется ледяная вопиющая весть: Федька Завьялов человека зарезал!
Однако весть будет не совсем точна: тот человек выживет. За волосок прицепясь к жизни, выкарабкается из бездонного смертного запределья. Выкарабкается, быть может, благодаря тому, что мать Федора, Елизавета Андреевна, поплатится своим будущим ребенком (она ходила на сносях и от нахлынувшей беды преждесрочно родит бездыханного мальчика); а быть может, благодаря Таньке, которая с неунимающейся дрожью будет истово креститься и нашептывать бескровными губами самосочиненные молитвы перед ликом Николая Угодника в киоте над янтарной слезой лампадки, о которую незадачливая ночная бабочка опалит крылья.
…Погремев рукомойником, Танька обтерла о фартук руки, притулилась на лавке в углу.
— Тятя наказывал в курятнике насест подправить. Забыл? Я скотину обиходила, в сенках прибралась, полы вымыла. А ты перед зеркалом будто девка. — Она хочет подсунуть брату, заместо вечерки, грязную работенку.
— Сама иди подправляй! — огрызается Федор, подтягивая набархоченные до глянца хромовые голенища сапог.
Танька обиженно дуется и зорко наблюдает, как охорашивается брат: оправляет на голубой рубахе с вышитым косым воротом веревочную подпояску с кистями, одергивает полы пиджака, чтоб ровнее сидел, одеколонится.
— Наряжаешься, душишься, а Ольга с другим завлекается. Ты для нее в ухажеры негожий. К ней опять тот, с городу, приехал. Сама видела! — не сдержалась Танька, щипанула брата за самое больное.
— Ты, сопля, куда не надо не суйся! А то я тебе ноги повырываю!
Ноги у Таньки резвые, она уже и не на лавке, а у двери, знает, что брат огнист и схлопотать за такие оскорбительные речи можно нешуточно.
— Ты верно его видела? Не ошиблась? — не оборотясь к сестре, спросил Федор.
— Не слепая пока! Его здесь враз отличишь. Хоть и тепло, а он в длинном пальте форсит. И галстух на нем. Наши этакое не носят. В сторону Ольгиного дома вышагивал. Гордый такой — петухом глядит… Да наплевать мне на вас! Тятя вон едет!
Танька выскочила из горницы, по сеням — проворные шумные шаги, и уже с улицы, в окошко, слыхать ее звонкий голос. Доносится и топот лошадиных копыт, сухие, скриповатые звуки тележного хода.
Егор Николаевич натянул вожжи, слез с подводы, приобнял подбежавшую дочь. Снял с тележной грядки деревянный короб с плотницким инструментом; распрягает коня Рыжку. Потряхивая сивой спутанной гривой, конь фыркает толстыми губами, щерит крупные желтые зубы, косится на возницу агатовым глазом, требуя поощрения за тягловую службу.
— Смирно стой! — прикрикнул Егор Николаевич, роняя отвязанную оглоблю. Похлопывает коня по огненно-рыжему вспревшему крупу.
Несколько лет назад, в пору повальной коллективизации, сжав в кулак свое сердце и сглатывая горький ком в горле, вел Егор Николаевич еще тонконогим, брыкающимся жеребчиком Рыжку на общий конный двор — сдавать в «ничейные» руки; да благо остался Рыжка негласно закреплен за семьей Завьяловых, под их особенным присмотром и уходом, избранно обласкан ими в колхозном табуне.
Танька подсобляет снять хомут, вертится возле отца юлой — ждет гостинца. Пусть тятя и по рабочей надобности в соседнюю деревню ездил, но быть такого не может, чтоб про гостинец забыл. И верно — не забыл, привез! Печатный пряник с белой сахарной обливкой.
— Ну, шевели копытами! Но, родимый! — Танька берет Рыжку под уздцы. — Отведу, тятя. И напою, и вычищу. Не беспокойсь!
Она в лепешку разобьется ради отца, и он — ее ради. Вот с сыном у Егора Николаевича глубокого сладу не выходит: живут они, словно бы отчим с пасынком.
В своем роду по мужиковской ветви Егор Николаевич продолжал завьяловских умельцев, отличаясь в любом начинании трудоусердием, тщанием и сметливым глазом. Он не только сноровито владел топором, долотом и рубанком, но и выделывал кожи: солил, промачивал, красил, доводил до благородства, — а из кожи тачал сапоги, шил сандали, горазд был изготовить фасонистую бабью обувку. Он и сына хотел пристрастить к ремеслу, воспитать себе помощника да преемника. Но Федор угодил не в него, обломал родословную мастеровую ветвь: ни обстоятельности в нем, ни усидчивости настоящего ремесленника. Правда, Егор Николаевич с этим свыкнуться не хотел, преподносил сыну уроки, силком передавал искусный навык. В один-то из таких уроков и нашла острая коса на твердый камушек; Федор тогда еще парнишкой был, отроком.