1
Несмотря на полутьму, я узнал его, как только вошел в подъезд. Это был тот человек, на которого я обратил внимание в кабачке, потому что нос его показался мне непристойным; кончик носа все время подергивался, и на нем висела капля. В подъезд я вошел случайно, это был вовсе не тот дом, что я искал. Но как только я увидел этого пенсионера-железнодорожника, я тотчас же разгадал его намерения: странным образом вовсе не требовалось присутствия восьми- или девятилетней девочки, к которой он приставал, чтобы не сомневаться, что в этом общедоступном и плохо освещенном месте человек с таким носом может делать только то, что он и делал. Я повернулся к выходу, поскольку обнаружил, что попал не туда, что ошибся дверью. Однако своего взгляда на увиденном я как-то не задержал и, кроме того, вовсе не был уверен, что мы узнали друг друга. Зато в реальности доносившихся до меня криков и ругани, обрушившихся в подъезде на пенсионера, сомневаться не приходилось. Причем употребляемые слова были наискабрезнейшие. Его поймали с поличным. Но к этому времени я уже был на улице и не стал задерживаться.
2
В маленьком кафе, где я его прежде никогда не встречал, он появился два дня спустя. Он вошел, оглянулся по сторонам и направился прямо ко мне, и в тот же миг у меня возникло и стало твердым намерение поиздеваться над ним каким-нибудь необычным способом. В кабачке мы никогда друг с другом не разговаривали, но все же он, наверное, знал, кто я, ведь и я, в конце концов, тоже знал, кто он. А теперь я знал и еще кое-что, например почему он сюда зашел: ему хотелось выпить, а там, в кабачке, он уже показаться не мог. Он боялся. Итак, он подошел и обратился ко мне, назвав меня не просто по фамилии, но и по чину, выразил свое удивление нашей здесь встречей, осведомился, часто ли я сюда заглядываю, и наконец попросил разрешения сесть за мой столик. Я сдержанно кивнул.
3
Все это многократно повторялось в течение последующих двух недель. Почти всякий раз, когда я сидел в кафе, рано или поздно появлялся Нос. Он присаживался за мой столик и заводил разговор, естественно, на самые общие темы. И все же монолитность этого его защитного слоя постепенно разрушалась в силу явления, именуемого в физике диффузией. «Язык обладает проклятой склонностью к правде», — написал где-то Гютерсло.
— Господин доктор, — сказал мне пенсионер, — вы человек бывалый, вы уже немало повидали на своем веку…
— Да, немало, — кратко бросил я.
— Ведь даже мимолетное впечатление может в известных обстоятельствах вдруг открыть глаза на какое-то происшествие.
— Верно, — согласился я, — причем такую роль играют вовсе не обязательно прекрасные впечатления.
— Вы, видно, хорошо разбираетесь в людях, — снова заговорил он, немного помолчав, — однако позволю себе заметить, что из таких мимолетных впечатлений порой складывается неверное представление о человеке.
— Если при этом всегда оставаться на почве фактов, то нет, — беспощадно возразил я, и продолжал: — Надо только уметь различить, что ты видел de facto, а что вообразил себе.
— И вам это всегда удается, господин доктор?
— Да! — твердо ответил я, пытаясь прикрыть свою ложь односложностью ответа (обычно мы лжем весьма пространно).
4
От встречи к встрече он явно все больше терял почву под ногами. Я ни в коей мере не давил на него, не пытался что-либо выведать. Он нервно водил руками по столу. Я заранее решил, что, если защитный слой наших разговоров в результате полной диффузии окончательно разрушится, я откажусь даже от своих кратких и скупых ответов и буду просто молчать, то есть слова не пророню, если он осмелится задать мне более или менее прямой вопрос. В нашей повседневной жизни мы слишком часто забываем о такой возможности, всякий вопрос как бы завораживает нас, и мы тут же спешим ответить. А ведь ответить нам или нет, всецело зависит от нас. Чтобы не дать себя сбить с этих позиций, я построил на редкость сложную систему рассуждений, которую пытался разработать, причем, надо сказать, тщетно пытался, и испытывал от этого немалое огорчение и угрызения совести. И вот я обрушил на себя всю тяжесть моей неудачи, чтобы замкнуть себе уста. Отступая таким путем на запретную территорию, я, само собой, разрывал нить разговора.
5
Прошло совсем немного времени, и мы дошли до того рубежа, где заготовленные мною хитрости уже могли быть пущены в ход.
— Скажите, господин доктор, недели две назад вы ничем не были поражены? — спросил он меня. Я тут же принялся глодать свою кость — мучившую меня проблему — и с песьей серьезностью уполз в конуру размышлений. И когда он добавил: «Ведь мы как-то раз случайно встретились», я уже был далеко и снова попал в бедственное положение, как, впрочем, всегда в той конуре. Его вопрос был слишком слабым раздражителем, чтобы дойти до меня, пробить ту скорлупу, в которой я находился. Поэтому молчание мое было не конечным, а лишь побочным продуктом душевного напряжения, к тому же не имеющего решительно никакого отношения к моему собеседнику. Мне не нужно было делать никаких усилий, чтобы промолчать. Это получилось само собой. Причем промолчать так, чтобы это никак нельзя было посчитать за ответ или сделать вид, что это и есть ответ. Нет, молчание мое было однозначным, в нем ни на йоту не было ничего другого, кроме отсутствия ответа, просто ничего. Такая тактика — поступок мой все же заслуживает этого определения, потому что требует, если в это время не уйти в иную сферу, крайнего напряжения, оказалась не под силу его измочаленным, изодранным в клочья нервам. Он сломался, а точнее, прорвался, и поток слов хлынул прямо на мраморный столик — достойно удивления, что он его не запачкал. Его речь по своей манере была крайней противоположностью моего недавнего молчания. Я спровоцировал его, причем беззвучно, не произнеся ни слова. Он все рассказал.