Александр Алексеевич КРЕСТИНСКИЙ
Далеким знойным летом
Стояли душные безветренные дни конца июля, и поселок, и холмы вдалеке, и речка в низине - все дрожало в знойном мареве, и в лиловой солнечной мгле люди куда-то плыли, едва передвигая ноги, а собаки и кошки валялись, будто дохлые, под заборами и мостками, вытянув в одну сторону все четыре лапы. Звуки были приглушены, словно у природы не оставалось сил от зноя, и она раскинулась, смежив глаза, терпеливо, покорно ожидая, когда станет легче.
Паша сидел рядом с дедом, бросив меж колен жаркие руки с набухшими жилами, и слушал, как часто и шумно толкается в ребра кровь.
Дед рассказывал про такое же знойное лето, только очень-очень давнее. Из его рассказа выходило, что то, далекое, лето было как бы его, дедово, а это, нынешнее, - Пашино. В нынешнем лете ничто деда живо не затрагивало, не волновало. А то, далекое, - где и сушь, и безветрие, и даже гусеница вредная на черемухе были такими же, как сейчас, - то далекое лето было деду по-прежнему дорого и ярко. Он жил в нем, как живут в сегодняшнем дне, переживая все, что случилось когда-то, ревниво, взволнованно и деловито.
- Иду я, друг Паша, через лес. Слышу - гудит. А я молодой, веселый, ни черта не боюсь. Гудит - пускай гудит. Иду, посвистываю. Потом все же остановился, слушаю. Гудит! Да как! Печь до неба поставь, дров полную наложи - вот так она и загудит. Пожар! Побежал я. Выбегаю на просеку, гляжу - лошадь привязана. Бьется, копытами землю перепахала, кричит. Подбежал я к ней, смотрю - Чайка, нашего лесника кобыла! Я ее отвязываю, а у нее - слезы на глазах. Во какие! Я кричу: "Корнеич! Корнеич!.." - так лесника звали - не откликается...
Дед рассказывал, как заплыли они с Чайкой в лесное озеро и как пожар подступил к его берегам, а потом, к счастью (для кого, конечно), ветер переменился и в сторону подул - на болото.
- А у меня, друг Паша, голос неузнаваемый с того случая. Раньше был высокий, тонкий, а с той поры хриплый. От переживаний, знаю...
- А Корнеич? - спрашивал Паша.
- Сгорел Корнеич... Да что там Корнеич - две деревни дотла сгорели, друг Паша! Во как ветер подул - кому на счастье, а кому на горе...
- А сейчас может быть такой пожар? - спрашивал мальчик. - Здесь может быть?
- Сейчас? Здесь? - Дед ухмылялся. - Нет! Не может. Разве это сушь? Ерунда, а не сушь. Тогда земля в пыль и камень обратилась. Теперь не та природа, друг Паша...
Мальчик не знал, верить ему или нет. Наверно, так и есть, как дед говорит, только ведь каждому хочется, чтоб и у него хоть раз в жизни было такое же великое и страшное лето...
А потом дед рассказывал, как вернулся в деревню на кобыле, а его уж и не ждал никто. Дед говорил, молодо подбоченясь, с прищуром да щербатой улыбочкой. Видно было, что гордится он своей молодой ловкостью и быстротой, своей удачливостью и везеньем, дорожит своим далеким знойным летом. И в его острых еще, но уже выцветших глазах Паша видел сполохи лесного пожара, в них мелькало порой рядом с веселым - грозное, и у мальчика просыпался тогда меж лопаток легкий холодок.
Дед глядел, усмехаясь, в небо. Там, в глубокой синеве, тихо летал биплан, самолет лесной авиации, - кружил над поселком, над лесом, над озером. Изредка с неба слышался голос: "Все в порядке. Все в порядочке". И вдруг: "Мамаша, ставь щи. Иду домой!"
* * *
Паша просыпается, потягивается, хрустит косточками и, еще не открыв глаза, знает: комната полна солнца. Оно давит на плотно прикрытые веки, пробивается сквозь них, требует: "Открывай! Открывай глаза!" А он еще и сопротивляется потихоньку, не сразу впускает в глаза солнечный свет.
Пробуждение - радость! Большая, сильная радость. Веселым подвижным комком подступает она к горлу, раздвигает грудь, кипит, рвется наружу. В этой радости все: и зябкое огневое прикосновение росистой травы, когда прыгнешь в нее из окна; и душистая прохлада еловой аллеи, по которой он побежит к реке; и упругие солнечные лучи - вот они толкают его в грудь, он чувствует их приятные, мягкие толчки... Все радостно - каждый звук и запах, каждое прикосновение. Звон ведер на улице, стук да бряк умывальника, смех за стеной, звяканье ложечки о стакан.
Видно, дед Лёлин встал... Мальчик представляет себе холодную струйку на костистой дедовой спине и вздрагивает, настолько сильно это ощущение. Каждая клеточка в нем кричит: "Живу! Живу! Живу!"
С бессмысленно-ликующим криком вскакивает он с постели, прыгает по комнате, кидает к потолку подушку, молотит ее кулаками. "Ты что, с ума сошел!" - врывается в комнату бабушка и застывает на месте, задохнувшись от гнева, в который ее приводит всякое нарушение порядка: нечто похожее на гибкую тоненькую рыбу вылетает через окно в сад - мягко, плавно, будто при замедленной съемке.
И вот уже эта рыба плывет по утреннему парку, где каждая травина блестит и сверкает, а каждое дерево и цветок словно только и ждали этой минуты, чтобы выдохнуть навстречу весь накопленный за ночь аромат. Рыба с красной поперечной полоской плывет через парк. Мальчик в малиновых плавках.
...Прикоснуться к шершавому липкому стволу. Обжечься о влажную синюю осоку. Обколоться о густую россыпь хвои на тропинке. Вскрикнуть от боли и, подпрыгивая на одной ноге, отколупнуть от ступни белый острый камешек - на его месте останется вмятина - и снова плыть в густом хвойном воздухе, весело отмечая мелькающие по пути предметы, людей, животных. Плыть, покуда не встанет перед глазами иная, плотная, манящая, среда, и тогда - не останавливаясь, с размаху - ухнуть в нее!