Пучок полевых цветов продержался у меня несколько дней. Не раз медсестра меняла по моей просьбе воду в баночке, чтоб не увяли, — я бы сохранил их дольше, но что поделать, цветы не вечны. Очень дороги были они для меня. И хотя немало утекло воды с того далекого дня, они все еще стоят перед глазами, и я поныне вижу их краски и слышу их аромат. И душа хранит память о них.
…Было раннее утро.
Нас всполошил и разбудил грохот пальбы. В купе нас было четверо раненых офицеров — двое расположились на верхних полках, двое — на нижних. Все четверо вскинули головы и ошарашено переглянулись.
— Что за пальба?
— Что-то стряслось…
— Да, попусту палить не станут.
— Добром бы обернулось…
Наш санитарный поезд стоял на станции Кавказская. Вагоны были битком набиты ранеными. Поезд шел из Германии. Нас везли в госпиталь-стационар; по слухам, в какой-то курортный город.
Вдруг за окнами прокатилось неистовое, ликующее:
— Победа!.. Поб-е-еда!
— Братцы, война кончилась!
— Поздравляем!
— Ура-а-а!
Лежавший на верхней полке капитан Сарвар Аскеров, перегнувшись, подобрал шторку на окне, окинул взглядом вокзал:
— Все обнимаются… целуются… Похоже, и впрямь победа…
Забежала медсестра:
— Ребята, не волнуйтесь. Это наши палят, свои! С победой вас!
У всех на глаза навернулись слезы. Четыре года мы ждали этого дня, и нам все еще не верилось, что он наступил, что пушки умолкнут, не будут рваться снаряды, не будут рушиться города, не будет раненых и убитых.
Вскоре привокзальная площадь кипела от народа. Запела гармонь, послышались песни. Люди заполонили перрон, окрестные улицы. Веселились, плясали, смеялись и плакали.
Как было усидеть в вагоне?
Легкораненые, накинув халаты, вышли на перрон и присоединились к пляшущим и поющим. Вышел и Сарвар — он горел в танке, рука была опалена, но ноги целы. Вышли и двое других офицеров — у одного было пулевое ранение в плечо, у другого — в бедро. Я остался в купе один, загипсованный но пояс.
Как я завидовал своим товарищам! Ну, хоть бы приподняться, хоть бы выглянуть в окно, полюбоваться на толпу ликующих, на торжествующий народ!
Но ведь и я живой, черт возьми!
Что греха таить, бывали за эти четыре года минуты, когда казалось — конец, не выжить, не дожить… Победа казалась несбыточным сном… Но, слава богу, эти минуты затмения надежды позади, надежда сбылась.
Настал долгожданный праздник. Я дожил до него, раненый-перераненый, какой-никакой, а живой. Я увижу родной Баку, наш дом, маму, сестру… Мама проводила троих сыновей на фронт… Вернусь только я один. Хорошо, хоть один сын вернется, хоть один… Бедная мама…
Все дрогнуло во мне, все перемешалось, радость и горечь. Комок подкатил к горлу. И я заплакал. Как мальчишка, навзрыд. Никогда я так не плакал — ни до, ни после этого.
В коридоре вагона поднялся шум, топот. Станционный народ вломился в вагоны — поздравить тяжелораненых. В наше купе вошла седая старушка с курносым мальчуганом лет шести-семи с пшеничными волосами. У малыша в ручонке — свежие полевые цветы. Он, видно, плакал и прятал лицо, уткнувшись в протянутый букет. Душистые лепестки осушили мои ресницы.
— Поздравляю, сынок, с победой, — проговорила старушка, поцеловала меня, как родного, извлекла из корзины вареного цыпленка, пасхальные крашеные яйца и кулич. — Бери, ешь… Ты ведь, наверно, крови-то потерял сколько. Подкрепиться надо… Слава богу, пришел конец мукам и слезам нашим… Не сиротить уже войне людей… — Она показала глазами на малыша, который встал на цыпочки и через окно наблюдал перронное ликование, понизила голос до шепота: — Вот он… Никого не осталось на белом свете, фашист проклятый осиротил. Я его и призрела. Думает, бабка я ему… Ох, горе-горюшко… Я погладил пшеничные вихры малыша.
— Любишь бабушку? Малыш приник к женщине.
— Да.
— И я люблю моего Алешку, — сказала старушка. — У меня тоже никого нет, кроме него. Вырастила сыночка одного — в сорок втором в Крыму погиб. Малыш вскинул синие глаза:
— Бабушка, ты про папу говоришь? Старуха вздрогнула и не сразу нашлась:
— Да, детка, про папу…
На вокзале ударили в колокол. Товарищи мои вернулись в купе.
Медсестра мимоходом бросила:
— Бабушка, сходите, эшелон отправляется! Они вышли, мальчуган напоследок обернулся:
— Дяденьки, вы в окно поглядите, я вам рукой помашу.
— Ладно, Алеша, — пообещал я.
Сарвар стал у окна, подождал, пока малыш с бабушкой поравняются с нашим окном, и помахал им рукой на прощанье. Я их не видел, но в гомоне взрослых голосов услышал тонкий и звонкий крик:
— Счастливого пути, дяденьки!
Поезд медленно тронулся с места. Легкий аромат свежих цветов заструился в купе, перекрывая запах йода и табачного дыма. Я подумал, что в этой затхлости цветы протянут недолго, и попросил «ходячего» капитана взять у медсестры кружку воды. Колеса застучали чаще и громче.