Сентябрь на дворе… Чистый и крепкий, как антоновское яблоко, воздух наливает тело бодростью и тихой радостью. В сенокосных урочищах на Припяти — Бовшах, Луках, Церковном Озере — отрастает густая темно-зеленая трава-подшерсток. Сочная и кормовитая, она на вкус горчит, как паслен, поэтому больше затаптывается скотом в порыжелую стерню, чем поедается. А там, где колхозные стада не проходят, по утрам ранние сиверцовые морозцы сжигают островки трав, густо их припорашивая пахучим инеем.
Свечерело. Трофим Тимофеевич, с обеда ходивший за плугом по приусадебному участку, отвез последней подводой неполные мешки к настежь распахнутой истопке, сам же снес картошку в засек. Затем выпряг мокрого в пахах коня, спутал и выгнал на лужайку у забора. Не спеша спустился к реке, дольше обычного повозился с ржавым замком, наконец громыхнул в носу лодки цепью, которой она была пришвартована к крохотной пристани — рельсу, приваренному к двум железным столбцам, и, легонько огребаясь, наискосок поплыл на другую сторону. На середине Припяти, чтобы лодку не развернуло по течению, пришлось упереться веслом в упругое, бьющее живыми толчками брюхо стремнины.
Вытащив лодку до половины на косу, он, прежде чем податься за еловыми лапками (картошка не так сохнет и от мышей испытанное средство), присел на низкий, в две доски борт передохнуть.
От насупленной стены леса в низинки и озерца, густо поросшие по краям лозой и орешником, пополз туман. Сперва в белесых клубах утонул нижний ярус кустарников, затем — калинник, одинокими кострами тихо догоравший на фоне сумеречного неба, и стога; кажется, серые шапки стогов подплыли совсем близко. Зато не стало видно пасущихся под выпуклым сентябрьским небом коней, и приглушенный звук колокольчиков доносился до слуха будто из другого мира, отгороженного призрачной стеной тумана. Кажется, еще вчера беззаботно заливался в солнечной вышине над просторным выгоном жаворонок, а сегодня уже по-осеннему свежо над водой; за крайними деревьями вполнеба полыхает холодное зарево стожаров…
«Не так ли вот и в жизни человеческой?» — внезапно подумалось Трофиму Тимофеевичу.
Реку и лес, подступающий по заболочине вплотную к илистой косе, в такую пору томят особая тишина и покой. Не снуют по воде взад-вперед моторные лодки, на кручах не видать туристских палаток, машин и костров. Сдается, что ты один на всей реке. И поневоле, как волны на берег, накатывают мысли о прожитой жизни, о своем продолжении на земле — детях, о смысле бытия…
Над лесным увалом за дальним Лаховским переездом взмывает басовитый паровозный гудок. И опять пойма во власти дремотной тиши — до следующего гудка паровоза или катера. И в лад плеску волны в камышах и под соседней кручей уже по инерции несутся в усталой голове мысли, докучливые и не новые, как вон тот дятел, который, похоже, полвека уже долбит одну и ту же сухостоину: «Видать, донимают молодежь ети гудки, не дают спокойно спать на отцовских пуховиках, коль снимаются последние, можно сказать…» Беспокойная думка зацепилась за старшую, Тамарку. Не заладилась у дочки жизнь в городе. А спросить — отчего? Сколько уж раз пытал у себя, но ответа что-то не находил… Вот и теперь не нашел. Кого, в самом деле, винить? Дочь, которая кинула на старую мать свою группу телят и уехала в город учиться на кондитера? Так теперь все куда-нибудь едут — один за деньгами, другой ищет красивой легкой жизни, третий — приключений… Ей вот сладкого захотелось. Да оно, может, все б и наладилось, попадись ей в мужья мужик, а не отсевок, с которым уже расходилась и опять сходилась. Обидно: сама, доченька, привозила на смотрины мальчишку-служаку в вохровском мундире навырост, конопатого Жорку родом откуда-то из-под Клецка. Попытались отговаривать: «Какая вы пара, ежели ты старше его и, глянь в зеркало, на полголовы выше?», так она еще и обиделась, а на другой день, такая проворная, до обеда расписалась с ним в сельсовете и колечко дешевое на правую руку нацепила. В отместку родителям, значит, которые ей слово поперек сказали. А деревенские, те, и правда, как в воду глядели — по перу определили залетного воробья. Аккурат перед этим событием собирались колхозники по дрова за Припять, и кум Роман, увидев рядом с рослой румянолицей племянницей в цветастом платке закутанного в казенный бушлат паренька, поинтересовался у Насти, жены Трофима:
— Кто это?
— Зять мой…
— А-ах, едрит вашу корень с такими зятьями! Чего он варт, а? Девки-кулемы пошли — всякую мелюзгу подбирают. Абы замуж выскочить? Тьфу! — закурил с расстройства и отошел.
Вчера Тамарка приехала забирать сына в детсад, а на голове у нее больше седых волос, чем у матери. Вот тебе и сладкая жизнь… И все равно считает, что она права, что умнее деревенских, а уж родители… Старая двух слов не поспела сказать, как доченька красными пятнами покрылась. Так и не добились от нее: одна сейчас живет или с мужиком?.. Истерику, понимаешь, чуть не закатила: «Вы ж не хотели, чтоб я нормально, как все, вышла замуж!.. С шестнадцати лет на ферму, в навоз, отправили. А теперь я живу, как умею. Как хочу». Весь сказ ее… Господи! Хорохорится, пыжится изо всех сил, а отцу с матерью сверху-то все видно — так и хочется по головке ее погладить, как в детстве: дитя. Джинсы натянула с яркой заграничной этикеткой, белая кофтенка в обтяжечку на груди, тоже какие-то косматые оболтусы намалеваны — все, значит, напоказ, все на витрину, даже походка поменялась, а вот за душой, понял из ее реплик (поговорить-то не дается!), ничего нет, пусто, как на этой осенней реке. Приспособились, трасца матери, налегке по жизни идти… Туристы, одно слово. Да у нее-то хоть дитя, мать, что ни говори, а послушать про других… Птичья жизнь. Одно утешение на старости, что свою обиду можно в общей разбавить: все не так донимает, когда подумаешь, что не одна Она такая. Слабое утешение…