Она курила в открытую форточку, забыв зашторить окно. Она никогда его не зашторивала, никогда не стеснялась, разгуливая по квартире голышом.
– А если тебя кто-нибудь увидит? – возмущенно шипел он всякий раз, нервно задвигая тяжелую ткань портьер.
– Кто? – смеялась она в ответ. – Днем из-за тюлевой занавески ничего не видно. – Ночью… Ночью за мной наблюдать некому, разве что тебе. Ты же любишь смотреть на меня? Скажи, любишь?
Он слабел, падал духом и уже не помнил, с чего вдруг начался этот неприятный разговор, каждый раз оставляющий в душе чувство саднящей досады. Суть проблемы он не помнил, это так. А осадок всегда оставался. И он потом ходил с ним, как с тяжелым камнем за пазухой, боясь признаться в том, что немного сердит на нее. За что – не помнит, но сердит.
– Эй, детка, – тихонько позвал он ее с дивана, перевернулся на живот, подпер подбородок скомканной подушкой. – Тебе не холодно? Иди ко мне, согрею.
– Грелись уже! – ответила она вдруг непривычно злым голосом и глубоко затянулась, тут же выпустив клубок дыма в форточку. – Ты – идиот, ты об этом знаешь?
– Нет. – Он напряженно затих, потом хмыкнул, не дождавшись объяснений. – С чего это вдруг я стал идиотом? И прекрати курить, наконец! Это… Это вредно!
– Вредно быть засранцем. Таким, как ты, например.
Она швырнула вниз окурок, захлопнула форточку, аккуратно расправила складки на занавеске, но зашторить окно и не подумала. Прошлась по комнате, мягко, красиво, как большая породистая кошка. Остановилась возле дивана, где он лежал, не шелохнувшись, в ожидании объяснений. Внимательно осмотрела его всего, начиная от лохматой макушки и заканчивая пятками.
– И зачем я с тобой связалась, ума не приложу! – со стоном опустилась она на край дивана, положила ладонь ему на спину, между лопаток, погладила. – Мало мне в жизни проблем?
– Я не проблема, – шепнул он, переворачиваясь. – Я – твой любимый мужчина!
Она наклонилась, скользнув губами по его щеке, шее, груди, застонала едва слышно, шепнула что-то неразборчивое.
– Я не слышу, – тоже шепотом отозвался он, думать становилось все сложнее, его разум и тело в такие минуты переставали жить в ладу между собой. – О чем ты, детка?
– Отшлепать бы тебя, идиота! – чуть громче отозвалась она, он пододвинулся, она улеглась рядом. Совсем не больно укусила его за мочку уха. – Да больно уж ты хорошенький, и тут, и тут, и вот тут тоже… Ты хотя бы понимаешь, что натворил?
– Что?
Он чуть приоткрыл глаза, взглянул на нее. И снова, как всегда, судорожно глотнул воздуха.
Боже, какая же она красавица! Других таких просто нет и быть не может! Какое же это счастье, что она – его! Он может смотреть на нее часами, может целовать, любить ее, гладить ее тело. Он обожал ее расчесывать, блажь, конечно, но – обожал. Рассыпáл по плечам, спине ее волосы, путал их, а потом разбирал на прядочки, осторожно проводя по ним гребнем с редко расположенными зубцами.
– Ты красавица. И я тебя очень люблю! – Он обнял ее, потащил на себя.
– Любит он! – фыркнула она, но уже не зло, скорее с печалью какой-то или даже с усталостью. – Мне из-за твоих фокусов оторвут башку когда-нибудь. Не смейся, так и есть! Это проблема, да! И мне из-за тебя когда-нибудь точно…
– Тс-сс… – он накрыл ее губы своими, целовал ее долго, жадно. Когда оторвался от ее рта, еле выговорил: – Если кто-то и оторвет тебе твою милую головку, то только я!
– Почему? – Ее ускользающий взгляд немного оживило изумление. – Почему ты?
– Потому что я устал тебя делить, милая. Просто устал!!!
Дождик, дождик – кап, кап, кап, намочил дорожки…
Из далекого-далекого детства, из того невероятного, с каждым днем все сильнее стирающегося из памяти счастья вдруг всплыл этот стишок. Почему? Дождя не было, а этот стишок она всегда именно в дождь вспоминала. А сейчас все наоборот, и непривычно яростное для конца октября солнце жгло ей макушку. Пахло разогретым асфальтом, преющей, в кучку сметенной у бордюра листвой, и еще городской суетой пахло.
Скажете, нет такого запаха, не существует его? Ага, как же! Существует, существует, да такой, что ни одному парфюмеру не под силу его воссоздать. Тонкий аромат духов отпрянувшей в испуге блондинки накрыло ванильно-шоколадным облаком, вырвавшимся из дверей кофейни, из которой, кстати, она сама минут десять тому назад выбежала. Все тут же растворилось в выхлопе примчавшейся «неотложки», поверх лег слой грубой сигаретной вони суетившихся оперативников. Припечатало эту смесь резким и будто бы дорогим парфюмом, исходившим от гомонившей толпы, потом – мазок солярочной вони от огромного пятна, растекшегося прямо аккурат возле Маринкиной головы и…
Дождик, дождик – кап, кап, кап, намочил дорожки.
Да что же это такое! Отчего эта строчка к ней пристала? Ну не могла же она, в самом деле, слышать стук капель ее крови, как в детстве слушала барабанную дробь дождя?! Капель-то не было, была огромная мерзкая багровая лужа, увеличивающаяся с такой стремительностью, что казалось: она вот-вот перекроит солярочное пятно, вонявшее так отвратительно, что заглушило все запахи вокруг.
Нет, капель не было. Если бы кровь вытекала из Маринкиной раны по капельке, она тогда могла бы надеяться, что ее подруга выживет. Что она проваляется на больничной койке недельку-другую, в аккуратной марлевой шапочке, да и встанет потом на ноги. Пусть она и постонет, и повредничает, и пусть без конца смотрится в зеркало, поноет, какой она стала уродиной, примется гонять ее по аптекам, парфюмерным магазинам, начнет изводить ее своим брюзжанием – пусть! Потом-то она возьмет да и выздоровеет. И они снова заживут как прежде. Примутся вдвоем метаться по распродажам, делая короткие передышки в кофейнях. Начнут ходить на дневные сеансы в кино. Станут посещать одного и того же массажиста, косметолога, парикмахера, прыгать с диким ржанием в один бассейн. Вновь начнут сплетничать – беззлобно – о знакомых и не очень людях. И дуться друг на друга, а как же без этого – без этого нельзя, живые ведь люди, обе…