Фрау Клод постучалась в мою дверь осенним утром, когда по карнизам отплясывал мелкий дождь, отчего — то пропахший мускатом и апельсинами, а ветер гнал над улицами сопливые облака. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять — пожилая дама умирает. Не по желтой, прозрачной худобе, не по вялым рукам, а по исходящему от морщинистого, как изжеванный собакой мячик, лба сиянию. Обычно в человеке эмоции взвешены, будто масло в воде, а духовное тесно переплетено с физическим. Умирающие — двухслойны. У них тело — отдельно, душа — отдельно. Готовая взлететь, она выплескивается светом из каждой поры.
Фрау вошла, слегка прихрамывая, опираясь, как на тросточку, на сложенный зонт, и бессильно рухнула на стул. Редкие волосы перьями топорщились на висках, источая влажный аромат. Зонт сухой, а хозяйка забрызгана с головы до ног мускатным дождем.
— Я прошу вас, господин доктор, — произнесла фрау Клод, глядя мне прямо в глаза, — ампутировать мне левую ногу. Вот до сих пор, — она задрала юбку и ладонью быстро провела по лодыжке.
Я увидел, что ее сухую щиколотку, чуть повыше растоптанной галошеобразной туфли, охватывает браслет. Резной, черненый, с тоненькой витой змейкой посередке. Металл, похожий на серебро. Неуместно кокетливое украшение, полускрытое кольцами спущенного чулка.
— Вас мучают боли, фрау Клод?
— Нет.
Когда семь лет назад я начинал свою практику, ко мне обратилась с подобной просьбой совсем юная девушка, почти ребенок. Одетая в брючный костюм, она и стояла узко и прямо, как свеча, так что две ее стройные ножки казались сросшимися в одну. Зеленоглазая русалка с испуганной улыбкой и жирными, точно ил, волосами, до кончика хвоста затянутая в черный шелк. Не имея тогда еще никакого представления об апотемнофилии, я был потрясен. Молодое симпатичное создание хочет себя изуродовать. Ополоумевшая природа беснуется против женственности и красоты.
Девочку я послал к психиатру, и что с ней случилось дальше — не знаю. Сейчас передо мной сидела, вымученно процеживая сквозь вставные зубы нелепые слова, седая фрау, и я спрашивал себя: уж не впала ли пациентка в старческий маразм?
— Не боль, нет. Вот это, — она показала на серебряный браслет, — надо снять. Распилить невозможно, не получится, он заговоренный, но умирать с ним я не хочу. Не могу…
Я почувствовал себя глупо. История напоминала дурно сделанный триллер или средней руки мистический сериал для домохозяек.
— Откуда он у вас?
— Долго рассказывать, — вздохнула фрау Клод. Даже не вздохнула, а всхлипнула, словно захлебнувшись моим вопросом, и натужно закашлялась. При этом в груди у нее что — то сухо и болезненно хрустело, как будто с кашлем она отдавала пространству комнаты частичку своей жизни.
— Ничего, — я украдкой взглянул на часы. — У нас есть время.
— У вас, господин доктор, не у меня, — возразила старая дама, вытирая покрасневшие глаза. — Да не интересно вам будет. Лучше бы сразу к делу… Ну, ладно. Хорошо. Уже не помню, в каком году это было — в пятидесятом или в пятьдесят первом, и мне тогда исполнилось соответственно не то двадцать два, не то двадцать три. Я работала тогда в одном заведении под красным фонарем. Вы понимаете, в каком? — спросила она с вызовом.
Я кивнул, пряча непрофессиональную ухмылку.
— Но не о том речь, — перебила себя фрау Клод, и лицо ее неуловимо оживилось. — У каждого человека есть маленькая тайная страсть — глупая или постыдная. Кто — то переодевается в чужое белье (а сколько я чужого грязного белья повидала, можете представить), кто — то разводит кур в ящике или выращивает лавровый куст на окне. А я любила цирк. Это, знаете, господин доктор, совсем не то, что театр или, например, кинематограф. Живое колдовство, глоток детства — вот что это такое. Пару раз в сезон в наш городок приезжал цирк — шапито, вернее, цирковые труппы из разных краев: немецкие, голландские, французские, итальянские и даже русские и китайские. Они гастролировали по миру, перевозя в фургонах — вагончиках весь свой скарб, детей и дрессированных животных. Я не пропускала ни одного представления. Покупала самый дешевый билет и устраивалась на галерке — оттуда обзор открывался не хуже, чем с первых рядов, вдобавок не приходилось задирать голову — и окуналась в счастливое ожидание. Я верила: рано или поздно на каком — нибудь из спектаклей случится чудо. Может быть, и небольшое, совсем не важное, такое, что и чудом — то трудно назвать, но мое персональное. И оно произошло. Обычно посреди площади циркачи устанавливали, растягивая на шести кольях, надувной купол. Похожий на половину огромного красного яблока, смятый на ветру, он виден был издалека. Но той весной шатер почему — то не поставили, и спектакль шел на открытом стадионе. Я сидела в последнем ряду…
***
Фрау Клод — а тогда ее звали просто Лизой — сидела в последнем ряду, спиной упираясь в шершавую стену, а затылком — в нежную майскую голубизну. Внизу, на зеленом газоне, окруженный пластмассовыми кеглями, выступал фокусник — объявленный по имени Марио, по пояс голый, с блестящими от пота золотыми плечами.
Он жонглировал бритвенными лезвиями, доставал из ведра с водой горящий факел и выпускал в небо почтовых голубей, черпая их пригоршнями из собственной шляпы, а Лизе чудилось, будто он кидает в воздух охапки белой сирени. Она любовалась птицами, завидуя их белизне, такой яркой, что солнечные лучи превращались в сахар, едва коснувшись их крыльев. Голуби растворялись в легких облаках и сами становились облаками, дымными сгустками пара из городских труб и туманными следами бороздивших синеву вертких самолетов. Возникали ниоткуда, из старой шляпы фокусника, и возносились в никуда, в пустоту. «Вот оно, настоящее волшебство», — говорила себе Лиза и вытирала соленые ладони о липнувшую к коленям юбку.