Михаил Шолохов
Чужая кровь
В Филипповке, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробам заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог.
Ночь спеленала станицу зеленоватой сумеречной тишиной. За дворами дремала степь, непаханая, забурьяневшая.
В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся. Свесив с печки ноги, держась за комель, долго кашлял, потом сплюнул и нащупал кисет.
Каждую ночь после первых кочетов просыпается дед, сидит, курит, кашляет, с хрипом отрывая от легких мокроту, а в промежутках между приступами удушья думки идут в голове привычной, хоженой стежкой. Об одном думает дед - о сыне, пропавшем в войну без вести.
Был один - первый и последний. На него работал не покладая рук. Время приспело провожать на фронт против красных,- две пары быков отвел на рынок, на выручку купил у калмыка коня строевого, не конь - буря степная, летучая. Достал из сундука седло и уздечку дедовскую с серебряным набором. На проводах сказал:
- Ну, Петро, справил я тебя, не стыдно и офицеру с такой справой идтить... Служи, как отец твой служил, войско казацкое и тихий Дон не страми! Деды и прадеды твои службу царям несли, должен и ты!..
Глядит дед в окно, обрызганное зелеными отсветами лунного света, к ветру,- какой по двору шарит, неположенного ищет,- прислушивается, вспоминает те дни, что назад не придут и не вернутся...
На проводах служивого гремели казаки под камышовой крышей Гаврилиного дома старинной казачьей песней:
А мы бьем, не портим боевой порядок.
Слу-ша-ем один да приказ.
И что нам прикажут отцы-командиры,
Мы туда идем - рубим, колем, бьем!..
За столом сидел Петро, хмельной, иссиня-бледный, последнюю рюмку, "стременную", выпил, устало зажмурив глаза, но на коня твердо сел. Шашку поправил и, с седла перегнувшись, горсть земли с родимого база взял. Где-то теперь лежит он и чья земля на чужбинке греет ему грудь?
Кашляет дед тягуче и сухо, мехи в груди на разные лады хрипят-вызванивают, а в промежутках, когда, откашлявшись, прислонится сгорбленной спиной к комелю, думки идут в голове знакомой, хоженой стежкой.
x x x
Проводил сына, а через месяц пришли красные. Вторглись в казачий исконный быт врагами, жизнь дедову, обычную, вывернули наизнанку, как порожний карман. Был Петро по ту сторону фронта, возле Донца, усердием в боях заслуживал урядницкие погоны, а в станице дед Гаврила на москалей, на красных вынашивал, кохал, нянчил - как Петра, белоголового сынишку, когда-то - ненависть стариковскую, глухую.
Назло им носил шаровары с лампасами, с красной казачьей волей, черными нитками простроченной вдоль суконных с напуском шаровар. Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерских погон. Вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил монарху верой и правдой; шел по воскресеньям в церковь, распахнув полы полушубка, чтоб все видали.
Председатель Совета станицы при встрече как-то сказал:
- Сыми, дед, висюльки! Теперь не полагается.
Порохом пыхнул дед:
- А ты мне их вешал, что сымать-то велишь?
- Кто вешал, давно небось в земле червей продовольствует.
- И пущай!.. А я вот не сыму! Рази с мертвого сдерешь?
- Сказанул тоже... Тебя же жалеючи, советую, по мне, хоть спи с ними, да ить собаки... собаки-то штаны тебе облагают! Они, сердешные, отвыкли от такого виду, не признают свово...
Была обида горькая, как полынь в цвету. Ордена снял, но обида росла в душе, лопушилась, со злобой родниться начала.
Пропал сын - некому стало наживать. Рушились сараи, ломала скотина базы, гнили стропила раскрытого бурей катуха. В конюшне, в пустых станках, по-своему захозяйствовали мыши, под навесом ржавела косилка.
Лошадей брали перед уходом казаки, остатки добирали красные, а последнюю, лохмоногую и ушастую, брошенную красноармейцами в обмен, осенью за один огляд купили махновцы. Взамен оставили деду пару английских обмоток.
- Пущай уж наше переходит! - подмигивал махновский пулеметчик.Богатей, дед, нашим добром!..
Прахом дымилось все нажитое десятками лет. Руки падали в работе; но весною,- когда холостеющая степь ложилась под ногами, покорная и истомная, манила деда земля, звала по ночам властным, неслышным зовом. Не мог противиться, запрягал быков в плуг, ехал, полосовал степь сталью, обсеменял ненасытную черноземную утробу ядреной пшеницей-гиркой.
Приходили казаки от моря и из-за моря, но никто из них не видал Петра. В разных полках с ним служили, в разных краях бывали,- мала ли Россия? - а однополчане-станичники Петра полком легли в бою со Жлобинским отрядом на Кубани где-то.
Со старухой о сыне почти не говорил Гаврила.
Ночами слышал, как в подушку точила она слезы, носом чмыкала.
- Ты чего, старая? - спросит кряхтя.
Помолчит та немного, откликнется:
- Должно, угар у нас... голова что-то прибаливает.
Не показывал виду, что догадывается, советовал:
- А ты бы рассольцу из-под огурцов. Сем-ка, я слазю в погреб, достану?
- Спи уж. Пройдет и так!..
И снова тишина расплеталась в хате незримой кружевной паутиной. В оконце месяц нагло засматривал, на чужое горе, на материнскую тоску любуясь.