У городских ворот сидела с утра до вечера старая кофейно-коричневая, одетая в черное женщина, которая зарабатывала себе на хлеб тем, что рассказывала всякие предания.
Она говорила:
— Хотите что-нибудь послушать, почтенные господин и госпожа? Ах, немало разных преданий, больше тысячи, рассказала я с той поры, когда сама еще слушала от молодых людей красивые сказки про алую розочку, да про два ясных озера, да два пышных лилейных бутона, да четыре шелковистых змеи, что до смерти могли удушить в объятиях. Обучать меня искусству сказительницы взялась уже на старости лет, сморщившись, как лежалое зимнее яблоко, съежившись под милосердным покрывалом, бабка моя по матери, когда-то красавица, много знавшая ласк. Ее же обучила тому собственная ее бабка, и обе они были искусней меня. Да теперь уж оно и неважно, потому что для людей все мы трое стали одно, и мне теперь особый почет, что вот уж целые две сотни лет рассказываю людям всякие предания.
Если ей хорошенько заплатить и если она будет в настроении, она, возможно, и больше вам расскажет.
— Бабка моя, — скажет она, — хорошо меня вышколила.
— Будь верна преданию, — говорила мне старая. — Навеки и неизменно верна будь преданию.
— А зачем мне это, бабушка? — спрашивала я ее.
— Ах, тебе объяснить зачем, желторотая? — кричала она. — Ты сказительницей хочешь стать? Ладно же, я из тебя сделаю сказительницу! И я объясню тебе зачем! Там, где люди верны преданию, верны навеки и неизменно, там в конце концов начинает говорить молчание. Там, где нет и не было предания или же где ему изменили, там молчание — пустота, когда же умолкнет сказительница, до самой смерти хранившая верность преданию, за нее говорит молчание. Как хочешь, так и понимай, девчонка!
И кто, когда сами мы умолкнем, сможет рассказать любую историю лучше нашего? Молчание. Где прочитаешь ты историю интереснее той, какая напечатана на страницах самой дорогой на свете книги красивейшим на свете шрифтом? На неисписанной, чистой странице. Если какое-нибудь королевское или рыцарское перо в высочайшем порыве вдохновения, редчайшими на свете чернилами записало на белой странице свою повесть, где можно прочитать повесть еще более поучительную, и занимательную, и страшную, и забавную, чем эта? На неисписанной, чистой странице!
Старуха сидит какое-то время молча, жует запавшим ртом и чуть заметно усмехается.
— Есть у нас, сказительниц, одно предание про чистую страницу, — говорит она. — Мы не любим его рассказывать. Кто не поймет, тот, пожалуй, и верить нам перестанет. Но вы, я вижу, господа деликатные и чувствительные, и вам я его расскажу.
— Высоко в голубых горах Португалии есть женский монастырь ордена кармелитов, очень строгого ордена. В старину был тот монастырь богат и могуществен, меж сестер-монахинь немало было знатных девиц, случались и чудеса. Но проходили века, высокородные девицы все меньше выказывали рвения к посту и молитве, пополнявшие монастырскую казну богатые их приданые поступали туда все реже, и сохранившаяся до наших дней горсточка сестер-кармелиток ютится в одном лишь флигельке огромного разрушающегося здания, которое, кажется, вот-вот сравняется со скалами. Однако это бодрая духом, деятельная община. Сестры с истинной радостью предаются святой молитве и с удовольствием работают ту особенную работу, которая некогда снискала монастырю совершенно необычную привилегию. Они выделывают тончайшее во всей Португалии полотно.
Растянувшаяся у подножия монастыря длинная полоса земли вспахивается белоснежными буйволами, и загрубевшие в работе, выпачканные землей девственные руки тщательно и со знанием дела высаживают в нее семя. Когда же лен зацветает, то вся долина становится небесно-голубая, как тот фартук, что повязала дева Мария, собравшись в курятник к святой Анне за яйцами как раз перед тем, как на крыльцо к ней, прошумев крыльями, опустился архангел Гавриил, а в поднебесье, так высоко, что голова кружится, серебряной звездочкой затрепетал на раскинутых крыльях голубь. На много миль в округе обращают люди в ту пору лета взгляд свой наверх, к монастырскому полю, спрашивая себя: «Уж не вознесся ли наш монастырь на небо? Или то милые наши сестрички умудрились стащить небо к себе на землю?»
Потом, в положенный срок, лен убирают, треплют и чешут, после чего спрядут в тончайшую нить и ткут полотно и, наконец, расстелют для отбелки на траве, так что иному покажется, будто снежная равнина раскинулась вокруг монастыря. И всякое из этих дел выполняется старательно и благоговейно, с кропотливостью и окроплениями, составляющими секрет монастыря. Зато уж готовое полотно, переправляемое потом от монастырских ворот к подножию горы на спинах низкорослых ишаков, получается у них беленьким, гладеньким и аппетитным, точно собственная моя ножка лет сорок назад, когда, бывало, отмыв ее, я отправлялась поплясать с нашими парнями.
Усердие, милые господа, — дело хорошее, и набожность — дело хорошее, но первоначальный-то росточек всякого предания должен взойти где-нибудь на стороне, в земле священной. Так и полотно из Конвенто Вело оттого и хорошо, оттого и прочно на удивление, что самое-то первое льняное семечко, тому уж семь веков, завезено было в Португалию одним возвратившимся из святой земли крестоносцем.