I
— Вот, изволите ли видеть, — в раздражении сказал мне командир второй роты. — Я его послал на батарею, чтобы он передал мое поручение, а он встретился там с каким-то офицером, два часа провел с ним в беседе о взрывчатых веществах и, только уходя, вспомнил о моем поручении. Помилуй Бог, это не офицер, а одно недоразумение!
Он сердито бросил окурок папиросы и придавил его ногой. Я засмеялся.
— Так оно и есть, Егор Степанович, — ответил я. — Заметьте, что он приват-доцент, готовится к кафедре и при этом химик.
— Ах, черт его дери! — сердито буркнул капитан. — Здесь нужны не химики, а простые исполнительные офицеры. Вы ему, пожалуйста, внушите это, голубчик.
— Слушаю, только вряд ли он меня даже расслышит.
— Ну, повлияйте; держите его построже; гоняйте чаще.
— Слушаю, — повторил я и пошел к своему взводу.
Разговор касался прапорщика запаса, Павла Дмитриевича Тригонова. Я был поручиком, командовал взводом, числился кандидатом в ротные, а Тригонов был у меня младшим офицером. Правда, он не был военный, даже по внешнему виду: маленького роста, близорукий, несмотря даже на очки, с головой, ушедшей в приподнятые плечи, с жиденькими волосами на бороде и усах, с небольшой лысиной, хотя ему было всего 27 лет, и нежными белыми руками. Серая солдатская шинель висела на нем больничным халатом, шашка то путалась между ногами спереди, то была сдвинута совсем назад, папаха налезала совсем на уши. Перед нами он всегда словно стеснялся, а если нужно было командовать или разговаривать с солдатами, то он, видимо, чувствовал себя совсем несчастным; поправлял очки, кашлял, говорил каждому рядовому «вы» и словно подыскивал слова.
Занимался он беспрерывно, но все не военным делом. То у него в руках записная книжка, и он что-то вычисляет, исписывая ее странички, то книга, которую он читает с такой жадностью, как гимназист Шерлока Холмса, а если не пишет и не читает, то сидит, съежившись в комок, и глаза его рассеянно блуждают или сосредоточенно смотрят в одну точку, а он, перебирая нежными пальцами свою редкую бородку, так погружается в свои думы, что его надо было окликнуть два-три раза прежде, чем он придет в себя. Солдаты любили его по своему, но, как начальство, не признавали вовсе и, понятно, унтер-офицер имел в глазах их гораздо большее значение. Он был и храбр, но по-своему; вернее, храбрость его была от рассеянности и от сосредоточенных мыслей. Однажды, когда нас буквально засыпали шрапнелью и снарядами и мы сидели в окопах, не смея высунуть носа, он, погруженный в свои мысли, одиноко сидел на совершенно открытом месте под деревом. Когда адская стрельба стихла и мы вылезли из окопов, то с удивлением увидали его спокойно сидящим с записной книжкой и карандашом в руке. Я подбежал к нему и окликнул:
— Павел Дмитриевич, вы живы?
Он не сразу отвлекся от своей работы, а потом поднял глаза и, испуганно вставая, спросил:
— Что? Я нужен?
Мы все засмеялись, а капитан только махнул рукой:
— Никакой снаряд его не тронет!..
К сожалению, он ошибся.
Случалось нам ходить в атаку, наш Тригонов не отставал от всех. Он обнажал свою шашку, оглядывался на своих солдат, диким голосом кричал: «Вперед!», даже бежал, даже кричал «ура», но затем отдавался своим мыслям и в самый разгар рукопашного боя я видел его спокойно стоящим в позе задумавшегося Сократа.
Человека не переделаешь. Я видел в нем ученого, увлекавшегося какими-то задачами, и оставлял его в покое. Как знать, может быть, в его голове зарождалось такое же великое открытие, как атомистическая теория Менделеева. Ко всему он был великолепной души человек, мягкий, увлекающийся, всесторонне образованный, и с ним приятно было вести беседу, если только разговор не касался химии. Тогда беда! Он сразу загорался и был способен в окопах, среди рвущихся снарядов, забыв обо всем окружающем, прочесть целый курс органической или неорганической химии. Один раз как-то в разговоре упомянул кто-то о пикриновой кислоте[1], и он тотчас прочел нам целую лекцию. Лицо его оживилось, глаза загорелись, и он, вероятно, думал, что импровизирует поэму.
Как бы то ни было, я лично любил и уважал Тригонова, солдаты его любили и не уважали, высшие офицеры уважали и не любили. А Тригонов не замечал ничего окружающего и жил со своими думами и записной книжкой, исполняя свои обязанности по мере сил. Понятно, если бы это было не на войне, а в строевой службе мирного времени, Тригонов был бы на беспрерывном замечании, под постоянными арестами и, вероятно, в конце концов, изгнан со службы, как никуда не годный офицер; но на войне всякий человек дорог.
Я с Тригоновым постоянно старался жить вместе. Когда удавалось захватить какую-нибудь халупу, я непременно тащил его с собой. Сам о себе он бы не позаботился. В окопах также я помещал его в своей каморке, которую мой денщик старался обставить всевозможными удобствами. Толстый слой соломы лежал на земле, и к стенам были прислонены доски. Из досок или ящиков Анисим устраивал нечто вроде дивана, и всегда в нашей железной печурке горели или торф, или дрова. Этот же Анисим с особенной внимательностью относился к Тригонову и часто говорил про него: