«Слышатся грома раскаты…»
Старая сибирская песня
Худой, горемычный год сошёл на Авдотьину пустынь — кержацкий монастырь-скит, затерянный в таёжных чащах, в недоступных отрогах Ерофеевского белка. Под великий пост околели две лучшие нетели, в мае, в пору первого черёмухового медосбора, медведь разорил пасеку, а на троицу, в духов день, утонули в Раскатихе три молодые монашки-белицы: Устинья, Меланья и Ульяна-хромуша. Мать-игуменья посылала инокинь на праздничные моления в Стрижную яму, а вышло вон как: угодили девки в царствие небесное…
«Божья милость, бог прибрал», — сказала мать Авдотья, и хотя бурная, бешено-грязная Раскатиха, вспоённая талыми снегами в верховьях, не вернула даже тела — унесла их в бурунах вместе с перевёрнутой лодкой-долблёнкой, — на махоньком сиром монастырском погосте нарыли три холмика, увенчанные кедровыми крестами. Кресты тесала, обстругивала рубанком сама мать-игуменья, завсегда делавшая в ските все плотницкие работы.
Как и положено по-кержацки, отпевания не делали — сотворили молебствие краткое «за упокой душ безгрешных, невест Христовых Устиньи, Мелании да Ульяны». Со слезами искренними, с возрыданиями — старицы от сердца жалели безропотных, работящих инокинь, на которых держался сенокос да и скотный двор тоже. Все при этом косились на стоящую в моленной Фроську-келейницу — она одна уцелела третьёводни из всей четвёрки «божьих посланниц», выплыла, выбралась на берег верстой ниже переправы — в синяках, избитая о камни. В диковатых Фроськиных глазах ни слезинки: смотрит по стенам, разглядывая берёзовые вязки-веники, единственное украшение божьего храма. Дерзостная, злоязыкая девка, да, видать, везучая, удачливой судьбой помеченная.
Неделю заладили дожди — холодные, беспросветные, лишь по полдням перемежаемые нудной моросью да волглыми утренними туманами, которые серой куделью скатывались с окрестных заледенелых хребтин. Бабки-старицы невылазно сидели по избам, пели псалмы, штопали изношенную Лопатину, судачили о скором Судном дне — преподобная Секлетинья, возлежащая в уготованной своей домовине, уже дважды слыхала голос архангельских труб. Мать-игуменья с Фроськой отбивали в сарае литовки — прошёл Никола-летний, пора уж подкашивать для коров.
Ввечеру у чёрных избяных срубов, под поветями затолклись комары — к перемене погоды, к теплу и вёдру. Серебряный колокол, которым звонарица Агашка звала к вечерне, пел раскатисто и чисто, будто откашлявшись от недельной сырой слизи. Пудовый колокол, привезённый в кержацкое Синегорье ещё первыми страстотерпцами, был единственной ценностью Авдотьиной пустыни; в лихие времена, почуяв опасность, монахини не раз снимали и прятали его в укромное место, старательно укутав в холщовое рядно.
Колокол был «гласом и зовом божьим», утехой и радостью стариц: услыхав на дальних покосах, в малинниках или на овсяном клину стеклянно-хрупкий перезвон, они истово двуперстно крестились, сразу светлели морщинистыми лицами. Да и то мастерица Агашка: истинно оживала холодная твердь под её женской ласковой рукой — колокол пел на разные голоса от густого перегуда до малинового перезвона, бывая временами торжественным и бодрым, тревожным и грустным, ветхой замшелой колоколенки Агашка первой и увидела незваного гостя: далеко внизу по единственной таёжной тропе с Рябинового волока спускался всадник к берегу Раскатихи. Агашка мигом бросила колокольный повод, перегнулась через перила:
— Гостя бог послал, матушка!
Игуменья вышла на крыльцо, пригляделась из-под ладони, вполголоса молвила недовольно:
— Кабы бог… То-то и оно. Дура непутёвая…
Монахини, что недавно копались в огороде и в дровнике, теперь столпились на яру у стены моленной, оживлённо шушукались, крестились, гадали: рискнёт ли странник перебираться через дурную Раскатиху в этакое многоводье? А когда тот смело направил коня через пенные шивера и успешно переплыл реку, тотчас разбежались по избяным кельям: видать, несёт в обитель антихристова посланника…
Вскоре, преодолев небольшой подъём в прибрежном осиннике, всадник въехал в монастырское подворье. Домотканные занавески на окнах мигом задёрнулись: приезжий был голец-бритоуеник да ещё в форменной фуражке (эту-то фуражку и приметила с первого взгляда глазастая мать Авдотья). Она по-прежнему стояла на крыльце и не тронулась с места, лишь ниже, на самые брови, сдвинула туго повязанный чёрный платок.
— Здравствуйте, бабушка! — всадник спрыгнул на землю, ослабил подпругу и, достав из перемётных сум тряпку, стал вытирать мокрый круп коня. — Ну и забрались же вы! Как говорится, в самую тараканью щель. Чуть было не заблудился: хорошо, колокол услыхал. Звонкий он у вас, голосистый. Серебряный?
— То богу ведомо, — сухо сказала игуменья. — Ты почто к нам? Проездом али по делу какому?
Приезжий обернулся, тычком сбил на затылок фуражку, крепко расставил, будто воткнул ноги в мощёное подворье. Был он молод, росл, немного скуласт — похоже, пожалуй, здешней породы. И нахален, судя по озорному взгляду. Ну а смелость свою да ловкость он только что выказал, переплыв Раскатиху.
— По делу, бабушка. По важному делу. Приехал, стало быть, в командировку. С вами лично встретиться, с народом поговорить. Кто я таков? Я есть председатель Черемшанского сельсовета. Вахрамеев Николай Фомич. Представляю в данном разе советскую власть.