Он сел в Ипсвиче, и под мышкой у него было семь различных еженедельных газет. Все они, как я успел заметить, страховали своих читателей от смерти или несчастного случая на железной дороге. Он устроил свои вещи в багажной сетке, снял шляпу, положил ее возле себя на скамейку, вытер лысую голову шелковым носовым платком красного цвета и принялся старательно надписывать свое имя и адрес на каждой из семи газет. Я сидел напротив и читал «Панч». Я всегда беру с собой в дорогу какой-нибудь старый юмористический журнал – по-моему, это успокаивает нервы.
Когда мы подъезжали к Мэннингтри, вагон сильно тряхнуло на стрелке, и подкова, которую он заботливо положил над собой, проскользнула в отверстие сетки и с мелодичным звоном упала ему на голову.
Он не выразил ни удивления, ни гнева. Приложив платок к ссадине, он нагнулся, поднял подкову, поглядел на нее с упреком и осторожно выбросил за окно.
– Больно? – спросил я.
Глупейший вопрос. Я понял это, едва открыл рот. Эта штука весила по меньшей мере три фунта-на редкость большая и увесистая подкова. Видно было, как на голове у него вздувается здоровенная шишка. Только дурак усомнился бы, что ему больно. Я ожидал, что он огрызнется; по крайней мере я на его месте не сдержался бы. Однако он, видно, усмотрел в моих словах лишь естественное проявление сочувствия.
– Немножко, – ответил он.
– На что она вам? – спросил я. Не часто увидишь, чтоб человек отправлялся в дорогу с подковой.
– Она лежала на шоссе как раз возле станции, – объяснил он. – Я подобрал ее на счастье.
Он развернул свой платок, чтобы свежей стороной приложить к опухшему месту, а я тем временем пробурчал что-то глубокомысленное насчет превратностей судьбы.
– Да, – сказал он, – мне в жизни порядком везло, только пользы мне от этого не было никакой. Я родился в среду, – продолжал он, – а это, как вы, наверно, знаете, самый счастливый день, в какой может родиться человек. Моя мать была вдовой, и никто из родственников не помогал мне. Они говорили, что помогать мальчику, который родился в среду, – все равно что возить уголь в Ньюкасл. И дядя, когда умер, завещал все свои деньги до единого пенни моему брату Сэму, чтобы хоть как-нибудь возместить то обстоятельство, что он родился в пятницу. А мне достались только наставления; меня призывали не забывать об ответственности, которую налагает богатство, и не оставить помощью близких, когда я разбогатею. Он замолчал, сложил свои газеты – каждая со страховкой – и засунул их во внутренний карман пальто.
– А потом еще эти черные кошки… – продолжал он. – Говорят, они приносят счастье. Так вот, самая черная из всех черных кошек на свете появилась в моей квартире на Болсовер-стрит в первый же вечер, как я туда переехал.
– И она принесла вам счастье? – поинтересовался я, заметив, что он умолк. На лицо его набежала тень.
– Это как посмотреть, – ответил он задумчиво. – Возможно, мы не сошлись бы характерами. Всегда есть такое утешение. Но попробовать все-таки стоило.
Он сидел, устремив взгляд в окно, и некоторое время я не решался прервать его печальные, по всей видимости, воспоминания.
– Так что же произошло? – спросил я наконец. Он вернулся к действительности.
– О, ничего особенного! – сказал он. – Ей пришлось ненадолго уехать из Лондона, и на это время она поручила моим заботам свою любимую канарейку.
– Но вы-то здесь ни при чем, – не унимался я.
– Да, пожалуй, – согласился он. – Однако это породило охлаждение, которым кое-кто не замедлил воспользоваться. Я уж ей и свою кошку взамен предлагал, – добавил он больше для себя, чем для меня.
Мы сидели и молча курили. Я чувствовал, что утешения здесь ни к чему.
– Пегие лошади тоже приносят счастье, – заметил он, выколачивая трубку о край спущенного оконного стекла. – Была у меня и пегая…
– Из-за нее вы тоже пострадали? – удивился я.
– Я потерял из-за нее лучшее свое место, – последовал несложный ответ. – Управляющий и без того терпел дольше, чем я смел надеяться. Но ведь нельзя же держать человека, который вечно пьян. Это портит репутацию фирмы.
– Без сомнения, – согласился я.
– Видите ли, – продолжал он, – я не умею пить. Иные, сколько ни выпьют, – ничего, а меня первый стакан с ног валит. Я ведь к этому непривычен.
– Так зачем же вы пили? – не отставал я. – Лошадь вас, что ли, заставляла?
– Дело обстояло вот как, – начал он, все еще осторожно потирая свою шишку, которая была уже размером с яйцо. – Лошадь принадлежала прежде одному виноторговцу, который заезжал по делу почти во все питейные заведения. Вот лошадка и взяла в привычку останавливаться у каждого кабачка, и ничего с ней не поделаешь, по крайней мере я ничего не мог с ней поделать. Любой кабак распознает за четверть мили и несется стрелой прямо к дверям. Сначала я пытался справиться с нею, но только попусту терял время и собирал толпу зевак, которые держали пари – кто кого. К этому я бы еще как-нибудь притерпелся, только однажды какой-то трезвенник, стоявший на противоположной стороне улицы, обратился к толпе с речью. Он называл меня Паломником, а лошадку Поллионом или чем-то в этом роде, и возглашал, что я сражаюсь с ней ради небесного венца