Дэвид Константайн. Чай в «Мидлэнде»
Ветер дул упорно и сильно, частые яростные порывы сотрясали стекла огромных окон, за которыми пили чай женщина и мужчина. Воды бухты были неглубоки, и стремительные мелкие волны косо накатывали с юго-запада. Они вспенивались белыми гребнями где-то вдали, а после ветер и прилив гнали их ряд за рядом, и волны, не встречая никаких препятствий, бежали до тех пор, пока не исчезали совсем. Вечернее зимнее небо было разорвано ветром, и тревожный золотой свет изливался под разными углами, нигде не останавливаясь, вспыхивая и исчезая. Под этим бесконечным расколотым небом, по гребням и складкам волн носились серферы, влекомые воздушными змеями. Можно было подумать, что они красуются перед зрителями, но на самом деле то была чистая радость, разделенная с единомышленниками. Они знать не знали о женщине за стеклом, не старались впечатлить ее или развлечь. Там, вдалеке, они летели вдоль волны, поперек волне, под углом к ней, пробуя свои силы. В грохоте волн и ветра под разорванным небом они наслаждались полнотой жизни и собственным всемогуществом. Наблюдавшей за ними женщине они казались воплощением благодати, той благодати, душа которой — свобода. Ей особенно нравилось, как невидимые нити соединяют их с цветными стремительными полумесяцами. Как это остроумно, как изящно! Бросаешь в воздух что-то вроде носового платка, привязываешь его и летишь, повинуясь порыву. Но не прямо, как хочет он, нет: ты меняешь курс, разворачиваешься вправо и влево, описываешь широкий полукруг. Как красиво, думала она. Такая подвижная автономия среди строгих детерминант, координация ума и тела, выносливость, практика, уверенность, сноровка, мастерство, и все это для забавы!
Мужчина почти не замечал серферов. Порывы ветра и яркий свет его только раздражали. Он видел лишь женщину и видел, что ему нет места в ее мыслях. Поэтому он повторил еще раз: педофил есть педофил. Этим все сказано.
При звуке его голоса она вздрогнула от неожиданности. И это раздосадовало его еще сильнее. Она была так далека, так недостижима. Казалось, чтобы увидеть его мир, ей приходится перенастраивать зрение. А, ты опять, сказала она. Прости. Ты не можешь оставить его в покое? — Он не мог, он был унижен и сердит и знал, что не в силах ни в чем ее убедить. — Я думала, тебе здесь понравится, сказала она. Я специально почитала про этот отель. Даже думала, что мы как-нибудь приедем сюда с ночевкой, если ты сможешь вырваться, закажем комнату с большим полукруглым окном, и утром будем смотреть на море. — Он услышал в ее словах упрек. Она не стала продолжать спор, переключилась на его неизменную способность ее разочаровывать. Он, однако, хотел изложить свои доводы, и она чувствовала, даже если он сам того не сознавал или не желал в том признаться, что закипающая в нем враждебность ищет выхода. Ей все было ясно, но она нарочно спросила так, словно они спокойно и разумно обсуждают ситуацию: Тебе бы понравился этот фриз, если бы его сделал не Эрик Гилл? Или если бы ты не знал, что он — педофил? — Дело не в этом, сказал он. Я знаю и то и другое, и поэтому он не может мне нравиться. Ради бога, о чем ты — он спал с собственными дочерьми! — И с сестрами, сказала она. И с собакой. Не забывай о собаке. И, возможно, он думал, что делает это именно ради Бога. Теперь представь себе, что он делал все то же самое, и при этом установил мир на Ближнем Востоке. Ты бы хотел, чтобы, узнав о его частной жизни, люди снова начали убивать друг друга? — Это другое, сказал он. От мира, по крайней мере, есть польза. — Согласна, сказала она. А от красоты — нет. «Навсикая, встречающая Одиссея» не полезна, хотя и стоит кучу денег, надо полагать. — Честно говоря, сказал он, мне эта вещь даже не кажется красивой.
Из-за всего, что я о нем знаю, меня тошнит от одной мысли о том, как он ваял обнаженных мужчин и женщин. — А если б там оказалась девочка или собака, то тебя бы вырвало?
Она отвернулась, снова заглядевшись на волны, на свет и на серферов, но уже не могла сосредоточиться и ненавидела его за это. Он сидел, задыхаясь от гнева. Каждый раз, когда она вот так отворачивалась и молчала, ему яростно хотелось заставить ее слушать, продолжать разрушительный для обоих разговор. Но они сидели за столом, накрытым к вечернему чаю, в отеле с претензией на стиль и благопристойность. И он был бессилен и унижен, он ничего не мог — только затягивать все туже узел своего гнева, своей ненависти к ней.
Потом она сказала тихим ровным голосом, не примирительно, не пытаясь его убедить, просто печально, не отрывая глаз от моря: Если бы я тебя послушалась, то сейчас не могла бы получать удовольствие, наблюдая за серферами: вдруг среди них есть насильники или члены БНП[1]. А может быть, мне даже пришлось бы возненавидеть море, потому что вон там, где сейчас такой красивый золотой свет, погибли несчастные собиратели моллюсков — прилив наступал быстрее, чем они бежали. Мне пришлось бы все время думать о том, как они звонили по мобильникам домой в Китай и говорили близким, что сейчас утонут. — Как ты все умеешь перевернуть, сказал он. — Нет, — ответила она, — я просто пытаюсь мыслить, как ты от меня хочешь, соединяя все воедино, чтобы нельзя было сосредоточиться на одном, не приплетая другое. Когда мы занимаемся любовью и я кричу от радости и наслаждения, я должна думать, что в это самое время другая женщина подвергается страшным пыткам и кричит от невыносимой боли. Раз уж ни о чем нельзя думать отдельно.