Всеволод Иванов
Часы
Рассказ
Коли у тебя мозги в лишаях — как я могу правду исповедывать. Для жизни нужна рассудительность. Без рассудительности кишка чирием обрастёт…
Скажу тебе к примеру: как в семнадцатом году порешили фронты не воевать, значит надо, парень, собираться по домам. Стояли мы тогда при землетрясении, — профессор такой Николаев около фронта ездил. Штаны у профессора того, как хвост, сзади болтались; подтяжки вошь переела, а верёвочка перевязная лопалась.
Говорим мы это профессору:
— Надо, мол, для примеру народное достояние делить. Давай списки.
Ну тот, конечно, бледный, едва ли не то огрели его, не то за Керенского был. Отвечает:
— Делить не делите, товарищи, а доставим это в Питер. Бумаги там и прочее.
Наши ребята хоть в станок. Пересмотрели, обшарили. Имущества немного, всё принадлежности, и особо в сафьяновых чехлах землетрясение весить инструмент такой, сюсьмограф. И при нём часы, — как толкнёт землетряс этот, так и станут. Отлично.
Спрашиваю это его, профессора:
— Дороги часы-то?
Только рукой махнул.
А тут рядом в летальном парке имущество делили. Аропланы там, двигательные тела и разные плёночки. Избрали мы делегацию и ним. Я, значит, за секретаря, объясняю:
— Таки-то, мол, делищи, не можете ль имущество отбросить для дележа? Потому у нас отряд громадный, а кроме сафьянных обшивок да сюсьмографов ни кляпа нету.
— Это, говорят, можно. И подсыпали тут, стервы поганые, три мотора от аропланов да пятнадцать пудов сурику. Делите, мол.
Сурик, конечно, по пуду на человека поделили, а моторы — куда. Пошли к летчикам, а те собираются на аропланах домой, в Тамбовскую губернию, в побывку лететь. Торопятся, разговаривать не хочут.
— У вас, грит, профессор имеется, с ним и вырабатывайте маршруту.
А профессор наш Николаев только в землетрясеньях измерен, молчит. Подарили ему два мотора, один мне отдали за распорядительность, а сюсьмограф этот самый постановили при делегации в Питер откомандировать.
Продал я свой моторчик спекулянту одному тут, армянину Корябе, — на Кавказском фронте жизнь моя тогда происходила, — получил колечко с яхонтом, али с чем… Профессор свои моторы рогожей прикрыл и записку длинную (день писал) привязал к ним на шнурок. И сурик свой рядом положил.
— Чего, — спрашиваю, — сурик не берёшь?
— Я, — отвечает, — домой хочу. Не надо мне сурика, мне Петербургская губерния дороже. Поедем.
Поставили мы на мандаты штемпель в баранье копыто, поехали. А сурик я профессорский связал, так через плечо два пудика краски взвалил, и поехали мы. Дорога тогда, знаешь, потная была. Сижу это я на сурике, покуриваю, народу тут, как вшей в окопах. В волосе сапоги, в брюхе чьи-то пальцы, на плечах — народ, а тут ещё профессор мой, делегат Николаев, политические споры в разговорах ведёт.
— Через две недели, грит, большевиков не будет, и возможно Корнилов воцарится. Тогда опять вам обратно придётся ехать.
И такая курва беззубая, тут ему все слова говорят, а он в ножках сюсьмограф держит, под очками глазами виляет и кроет:
— Глупостев наслушались и бежите. Совести у вас нету.
А сказал он это неправильно, потому с большей совести от фронтов бежали. Стыдно зря людей изничтожать. Выбрался тут делегат, конечно, хотел профессору за пакости такие по мусалу съекономить. Отговорили. На разъезде только одном, через окно, понужнули старичка на платформу, тоненький был старичок, однако на подрамнике полштанины оставил.
Превосходно. Сюсьмограф тоже хотели выбросить, однако заявил тогда я:
— Шпентель обозначает народное достояние, надо мне его товарищи, в Питер доставить.
Порешили оставить при мне. Так я на сюсьмографе да на сурике и дремал дорогу. А как совсем поворачивать мне на Питер, заныло, парень, сердце, прямо, как переломлено, что говорю я народу в вагоне-то:
— Однако не поеду я, парни, в Питер-то. Домой хочется.
Отвечают они мне, приблизительно:
— Поезжай, чего тебе в Питере канителиться.
Ну и поехал. Муки наши солдатские хуже раззору, жительство моё далеко под Туркестаном, да под Уралом, при чём доехал, точно не помню, но сюсьмограф и сурик сохранил.
Прихожу домой. Баба, конечно, пекёт разные там приспособления, я гляжу: по горнице-то — камода, кресла лакированные, изящных калеров; эх, идрит твою копалку.
— Откуда? — спрашиваю.
— Меняем, — грит, — и продаём пищу в пропитание.
А город у нас тут не так чтоб далеко. Богатый город. Ладно. Зажили мы с бабой в медовых месяцах. Для любви первоклассные разлуки, парень, очень могут кровь взъерошивать.
Тут, между прочим, голод проходит, разрухи разные, а мы хоть ты ну… Развязал я профессорский сурик, чужое добро мне не надо, развёл я красочку на постном масле и на профессорскую память всю деревню с заплатами, со ставнями и прочем яростно в сурик окрасил. Собрался деревенский совдеп и благодарность за печатью вывел.
А земли-то, я тебе говорил, ближние к Туркестану, а в Туркестане от трясений огромная масса городов под землю ушла. Так о них ничего и не слышно. Говорит мне баба:
— Поставь привозную машинку с часами, пущай трясенье мерит. Поп вон люстру хрустальную купил, как, грит, затрясёт, так люстра и закачатся. Поставь.