Вряд ли кто-нибудь слышал, чтобы в трагической катастрофе спортсмен потерял обоняние, и это закономерно, ибо заведенный порядок таков: судьба преподает нам мучительные уроки, отнимая у нас самое необходимое в жизни. Спортсмен может лишиться ног, философ — рассудка, художник — глаз, музыкант — слуха, шеф-повар скорее всего языка. Мой урок? Я потерял свободу и оказался в странной тюрьме, где труднее всего — если отвлечься от назойливого осознания, что в карманах пусто, а с тобой обращаются будто с псом, который осмелился задрать ногу в священном храме. Я способен выдержать служебное рвение жестокосердых охранников, бесперспективность эрекции и удушающую жару. (По-видимому, кондиционирование воздуха попирает представление общества о наказании: словно если дать человеку возможность слегка охладиться — означает списать с него часть вины за убийство.) Но как убить время? Влюбиться? Были там, кроме мужчин, еще и очаровательные в своем безразличии стражницы, только я никогда не славился умением бегать за юбками — меня всегда отшивали. Целый день спать? Однако стоило мне закрыть глаза — перед моим взором вставало зловещее лицо, преследовавшее меня всю мою жизнь. Медитировать? После всего, что случилось, я твердо усвоил: мозг не стоит даже той оболочки, в которую помещен. Развлечения? Никаких — во всяком случае, их недостаточно, чтобы избавиться от изнуряющей рефлексии. А память не прогнать Даже палкой.
Остается одно — свихнуться. Но это легко лишь в театре, где апокалипсис представляют не реже чем раз в две недели. Вчера ночью состоялось представление особенно звездное: я уже засыпал, когда здание содрогнулось от дружного рева кипящих гневом людей. Я похолодел. Бунт. Очередная дурно спланированная революция. Не прошло и пары минут, как дверь с грохотом распахнулась, и на пороге возник какой-то верзила. Его улыбка явно имела функции чисто декоративные.
— Твой матрас. Он мне нужен, — заявил гость.
— Зачем?
— Хотим поджечь все матрасы, — с гордостью поведал вошедший и поднял вверх оба больших пальца — с таким видом, словно жест этот был драгоценным камнем в короне достижений человечества.
— На чем же я буду спать? На полу?
Он пожал плечами и заговорил на непонятном мне языке. На его шее я заметил странные бугры — под кожей у него разрасталось что-то неладное. Со здоровьем у всех было здесь неважно — неотвязные наши несчастья расцвели всевозможными хворями. Я тоже не исключение — лицо у меня сморщилось, как высохшая виноградина, а сам такой худой, что напоминаю лозу.
Я махнул рукой заключенному, чтобы тот убирался, и продолжил внимать рутинному гвалту тюремного сброда. И тут мне пришло в голову, а ведь я мог бы занять себя тем, что стал бы описывать сию историю. Конечно, делать это придется тайно, скрючившись где-то за дверью, и только ночью, работу же прятать в сыром закутке между стенкой и унитазом, в надежде, что тюремщики не будут искать там, елозя на четвереньках. Я еще обдумывал план, когда бунтари погасили наконец свет, и сидел на кровати, как зачарованный, в тусклом мерцании тлеющих в коридоре матрасов. Мои размышления прервали двое небритых визитеров. Они вломились в камеру и уставились на меня таким взглядом, будто созерцают пейзаж, открывшийся с горной вершины.
— Это ты не захотел отдать свой матрас? — прорычал тот, что повыше. У него был вид человека, проснувшегося с перепоя.
Я подтвердил: именно я.
— Отойди.
— Я собираюсь ложиться! — запротестовал я.
Посетители утробно и как-то очень неприятно рассмеялись.
Мне показалось, трещит мешковина. Тот, что повыше, сдернул матрас с койки и оттолкнул меня в сторону, другой неподвижно застыл и, видимо, ждал, когда оттает и обретет способность шевелиться. Есть какие-то вещи, ради которых я готов подставлять шею, но матрас со сбившейся комками набивкой среди них не числится.
Взяв его с двух сторон, заключенные понесли матрас вон из камеры. Но на пороге они задержались.
— Идешь? — спросил меня коротышка.
— Зачем?
— Но это же твой матрас! — удивился налетчик. — И ты первый должен поднести к нему спичку.
Я застонал. Человек со своими законами! Даже в этой обеззаконенной преисподней он демонстрирует уважение к чужому праву, иначе чем он отличается от животного?
— Без меня.
— Как знаешь. — Гость был несколько разочарован, о чем, кажется, сообщал на все том же непонятном мне языке товарищу. Тот засмеялся, и они удалились.
Здесь постоянно что-либо происходило: если не бунт — попытка побега. Тщетность подобных усилий открыла мне глаза на положительные стороны заключения. В отличие от тех, кто рвет на себе волосы, будучи изгнанным из приличного общества, здесь мы избавлены от необходимости испытывать стыд за то, что изо дня в день несчастны. Нам есть, кого в том винить — этих вот, в начищенных сапогах. По зрелом размышлении мысль о свободе оставляет меня равнодушным, в реальном мире невозможно отречься от авторства, даже если твою писанину постиг грандиозный провал.
С чего же начать? Вести торг с памятью — дело нелегкое. Как выбрать из того, что рвется наружу, то, что только еще созревает, что требует перетирания языком, дабы явиться на свет размолотым в порошок? Одно очевидно: не рассказать об отце — такое умственное напряжение мне не по силам. Все мои мысли, которые не об отце, — безусловно, увертка, чтобы о нем не думать. И почему я не вправе о нем размышлять? Он наказал меня тем, что я существую. Теперь моя очередь отплатить ему той же монетой. Это будет лишь справедливо.