От автора | Воспользуюсь предоставленным местом, чтобы загодя ответить злобным критикам. Когда я давал, еще сырым, это небольшое сочинение почитать разным приятелям-знакомым, их мнения сводились в основном к трем пунктам. Первое – это вообще не рассказ. Второе – нет сюжета. Третье – слишком публицистика. Ну, не рассказ и не рассказ, и Бог с ним. Я, собственно, никому и ничему не присягал, что буду до гробовой доски писать именно то, что сочтут рассказом или романом литературоведы. Мне эссеистику и читать и сочинять интереснее. Насчет того, что сюжета нет – вранье. Сюжет есть. А что касается публицистики… Я просто заметил, что сегодня, когда мы разговариваем – с другими или сами с собой – о предметах, которые нас действительно болезненно, жизненно волнуют, а не просто перебрасываемся пустыми словами – тон, модус нашей речи куда ближе к прямому и насыщенному информацией высказыванию. Современный человек не умалчивает и не говорит “между слов” – у него на это просто нет времени. Вот такое вот прямое – хорошо, пускай достаточно публицистическое – высказывание мне и хотелось здесь покрутить, потому что я чувствую в нем некую и чисто литературную энергию, которая в более нормативной, что ли, сегодня, в более охудожествененной литературной речи (как ни насыщай ее матюками) часто представляется полностью утраченной. Но это не статья и не набор лозунгов. Это – о стоянии человека в мире. Ну а что касается предмета… Да я бы, сказать по совести, мечтал быть как Пришвин – писать про ландшафты да зверюшек да лелеять свою неоскорбленность. Не выходит. По разным причинам.
В субботу Оборин взял своих – и поехали на день рождения к приятелю. Приятель был из тех редких, что заводятся в зрелом возрасте, но уже давний, теперь и жены их дружили, и дети. Занимался он продюсированием в области авторской песни, и гости были большей частью из этого круга.
В гостях Оборин много и с удовольствием ел, но выпил только стакан красного вина, поскольку был за рулем и возвращаться домой требовалось рано. Его беспокоила машина, хрумпал шарнир в передней подвеске, завтра он надеялся прямо с утра съездить в ближайшие гаражи и застать там местных умельцев, пока они еще не очень наклюкались.
Перед самым отъездом, когда его сын с детьми хозяина перебирал диски компьютерных игр, он вышел на лестницу покурить и оказался в обществе барда, известного, в том числе, своей неоткрытостью, своим колким отношением к людям. Бард был настоящей знаменитостью – по крайней мере, для той публики, которая любит и знает авторскую песню.
Знакомство, пускай и шапочное, со знаменитым бардом, Оборину льстило. Хотя сегодня он поймал себя на мысли, что лет двадцать тому назад скорее барду было бы лестно выпивать в одной компании с физиком, доктором наук и профессором.
Они встречались не впервые, но всегда здесь, в этом доме, и, помимо таких встреч раз в году на дне рождения общего друга, связь не поддерживали. За столом сегодня беседовали как добрые знакомые, но все на обычные никчемные темы: о ценах на бензин, надвигающейся зиме, о какой-то истории с полуфабрикатом из курицы, чуть ли не о футболе.
Дом стоял на границе московского пригорода. Окно лестничной площадки выходило на песчаный карьер. Разработки в карьере давно не велись, он был затоплен водой и успел превратиться в место купания и рыбной ловли по мелочи для здешних жителей. Оборин пару раз гулял там с ребенком. К высоким откосам, откуда выступали, подобно древним костям, корни сосен, тропинка вела через заглаженное ветром, будто глазурованное, поле мелкого кварцевого песка, совершенно белого. До заката было не больше получаса. Даже в лучах низкого оранжевого солнца белый песок выглядел, как снег.
– Ну вот, – сказал Оборин, повернувшись к окну, – до настоящего, ненавистного снега уже считаные недели. А в мае всегда кажется – так далеко…
Ответа не предполагалось. Курить вдвоем на лестнице можно и молча, неловкости не испытываешь. Оборин даже вздрогнул, когда бард отозвался с какой-то мучительной, загнутой на конце вверх интонацией:
– А у вас-то что думают? Кто-нибудь хотя бы знает, что теперь с этим делать?
– С чем? – удивился Оборин. – С зимой?
– С войной, с Чечней, взрывами, заложниками? Вы, технократы, имеете свое мнение на этот счет? Кто-нибудь вообще думает об этом в стране, кто-нибудь ищет решение?
Оборин растерялся. Он уже мыслями был дома, прикидывал, что еще надо сделать сегодня: рыб покормить в аквариуме…
– Какой же я технократ? – Еще оставался шанс свести разговор на нет или хоть повернуть. – Я пытаюсь заниматься фундаментальной наукой.
– Но все-таки не гуманитарий, не политик, не публицист. – Голос у барда был сейчас надломленный, словно на перехваченном дыхании, так говорят о вещах, которые действительно не дают человеку покоя. – С этими ясно уже, одно бла-бла-бла, а то и прямо подстрекают. Кто еще не высказался? Вот, наука. Может быть, бизнес, нормальный, человеческий, не завязанный в этих делах. Вдруг вас и надо услышать? Вы рациональнее остальных, вы, должно быть, способны видеть не иллюзорные пути…
– Боюсь, – перебил Оборин, – ты переоцениваешь науку. Нынешний ученый занят какой-то своей проблемой. Хорошо, если их будет у него две или три за жизнь. А по поводу всего остального имеет такие же обывательские мнения, как и любая кухарка.