По промтоварной карточке купила мне мама сапоги. Согласно моде весны сорок пятого они не претендовали на изящество: брезентовые голенища цвета хаки, кожимитовые подошвы на клею — обыкновенные брезентухи. Но когда я надел их впервые и они мягко обтянули стопы, показалось: лучших сапог нет ни у кого из мальчишек. По крайней мере, в нашем пятом «а».
До той весны не привык я обращать внимания на свои обутки. Ноги не жмут, ходить удобно, — и хорошо, лучших не надо. Но та весна была особенной. Мы жили в сибирском поселке Чулыме, через который, взрывая воздух гудками, — на запад, на запад! — летели поезда. И в том же поселке жила Лиля.
Среди пестрой толпы одноклассников железнодорожной школы, где наголо обритые в санпропускниках головы соседствовали с лохматыми, тоскующими по ножницам шевелюрами, эта узколицая девочка с дерзко вздернутыми косичками, эвакуированная из Калинина, показалась мне обыкновенной чистюлей. Чистюль я не любил — все они были пискуньями и недотрогами.
И прошлой зимой, и этой Лиля сидела впереди меня, через парту, но только к весне я стал замечать, что ее торчащие в разные стороны косички обладают свойством нахально лезть в глаза, до навязчивости. Рассказывает ли учительница о том, как впервые попал на Новую Землю ненец Тыко Вылко, объясняет ли правила деления дробей, мельтешат впереди, рассеивают внимание два каштановых хвостика.
В отместку за назойливость я раза два дернул на перемене те косички и получил сдачу: несколько слабых тумаков да взгляд, в котором вовсе не чувствовалось рассерженности или злости. Напротив, в глазах Лили искрилось нечто столь озорное, подтрунивающее, что я готов был дернуть ее за косы еще хоть сто раз, лишь бы снова, поддразнивая, оглянулась она в мою сторону. Но отчего-то смелость моя быстро иссякла.
Всю зиму протопал я в хорошо разношенных, истончившихся на подъеме валенках. Мой дед подшил к ним дратвой толстые войлочные подошвы, и теперь валенки отменно скользили по отполированному полозьями снегу. Особенно лихо это выходило, когда удавалось подцепиться за облучок мчавшейся мимо кошевой или за край розвальней. Отличные были валенки! Но к весне, когда мама заставила надеть сверху ненавистные мне калоши, на каждой ноге словно добавилось по кирпичу. В такие минуты я казался себе неуклюжим и неповоротливым, а то и вовсе — еле шаркающим дедом. Конечно, минуты эти, когда я словно поглядывал на себя со стороны, были мимолетны. Стоило лишь встретить кого-нибудь из знакомых ребят или пересечь рыночную площадь, где торговали колобками из сваренных в меду семян конопли, как мысли устремлялись совсем на другое…
Рисунки Розы Атлас
Лилина семья снимала квартиру в особняке с зелеными резными наличниками окон. Отныне при виде его не раз мне приходило на ум: хорошо бы завернуть сюда просто так, как забегаю к другу Кольке Лимончику, поболтать о том о сем… Но тут же находились разные причины не делать этого. Я просто робел, не желая признаваться себе в том. Как вдруг…
Оказалось: для того, чтобы зайти домой к Лиле, мне не хватало всего лишь новых сапог с брезентовыми голенищами. В них я чувствовал себя намного уверенней и даже неотразимей, чем прежде. Что за чудо-сапоги купила мне мама!
Весна в том году была особенно звонкой и обещающей. Выть может, потому, что с фронтов приходили все более радостные вести. А может, еще и оттого, что в ту весну мне должно было исполниться тринадцать…
Капель под окном не тренькала, а вызванивала марши. Надев сапоги, я вышел во двор и зажмурился. Сияло, искрилось, блестело на солнце все вокруг: и рыжие вихры соломы на стайке, где жевала жвачку наша корова Майка, и лужа, в которой скользило белое облако, и оплывший, разинувший пасть сугроб с тонкими зубами сосулек.
Я потоптался возле той лужи, попробовал ногой хрупкую пластину льда, оставшуюся от ночных заморозков, и пошел к дому с зелеными резными наличниками окон.
Дверь на мое счастье открыла сама Лиля, так что даже врать не пришлось, зачем вдруг пожаловал.
— Здравствуй, — сказал я. — Пойдем, погуляем.
Она тряхнула косичками и убежала одеваться.
Я огляделся. Обнесенная дощатым забором, уходила от крыльца обширная, в проталинах пустошь. Посреди ее распахнуло свои объятия покривившееся чучело в драной ушанке. Сухие бодылья подсолнухов бросали тени на темный от паровозной копоти снег. Пахло весной, уже не той ранней, когда пробудившиеся запахи едва внятно щекочут ноздри, а резко и пряно наносило оттаявшей землей и навозом, сопревшими за зиму листьями, влажной корой взметнувших6я над домом тополей…
— Эй ты, хмырь! — окликнул меня мальчишеский голос.
Из пролома в заборе торчала ушастая голова на длинной шее.
Я тотчас прикинул, насколько выше меня тот, приблатненный. Выходило — ненамного.
— От хмыря слышу!
— Хе… — задумалась голова. — В стенку сбацаем? — Парень ловко подковырнул ногтем медяк, поймал его на лету. — По пятаку?
Я ответил, что играть мне не на что. Парень поскучнел:
— Ладно, тогда на шалабаны.
— Неохота.
Поиграв «на зубариках» ногтями и задержавшись взглядом на новеньких моих сапогах, парень признался:
— А жаль. Я б тебе такого горячего влындил! — Для наглядности он согнул в три погибели мосластый палец и с маху щелканул им себя по лбу. Убедительно получилось, он даже поморщился. — Но ты не думай, что открутился. От меня не открутишься.