Повесть
Перевод с немецкого Бориса Пчелинцева
Художник А. Грашин
Вот уже девять лет со дня окончания войны их корабль, исключая кратковременные стоянки на верфи, находился здесь и в течение жарких месяцев лета, когда Балтийское море, исполненное покоя, отливало сверкающей гладью, и в суровое время зимы, когда тяжелые волны обрушивались на корабль и льдины, раскалываясь и дробясь, терзали его обшивку. Это был старый, взятый из резерва брандер, который они после войны, подновив оснастку, вывели за береговую черту, чтобы предупреждать корабли о песчаных банках и обеспечивать безопасный проход среди плавающих мин.
Все эти девять лет на их мачте висел надувной баллон черного цвета — это означало, что они на месте, и луч светосигнального аппарата передвигался по длинному коридору бухты и далее — по спящему в ночи морю, упираясь в острова, которые поднимались над горизонтом, серые и плоские, как винтовые лопасти. Минные поля были уже протралены, фарватер чист, и через две недели старый брандер должны были списать: это было их последнее дежурство.
Последнее дежурство должно было окончиться еще до зимних штормов, которые точат бухту отрывистой мощной волной, подмывают глинистый обрыв берега и после себя оставляют на пологом побережье очерствелые остатки водорослей, льдин и стреловидные стебли морской травы зостеры. До прихода штормов Балтийское море здесь, у глубокой бухты, держится спокойно: волна катится мягко и свободно и вода отливает темно-голубым. Доброе время для рыбной ловли: под самой поверхностью воды мечутся тигриные спины макрелей, лосось идет на блесну, а в ячеях грунтового невода стоит, будто вбитая туда выстрелом дробовика, треска.
Когда началось их последнее дежурство, море было пустынным, лишь несколько припозднившихся посудин прострекотали вдали, растворились за горизонтом, и теперь с брандера можно было увидеть разве что белые железнодорожные паромы, которые, оставляя за собой пенные буруны, каждоутренне и ежевечерне исчезали за островами, тяжелые грузовые суда и широкие в бортах рыболовные катера, равнодушно проплывающие мимо.
В то блеклое утро ничего не было в поле зрения. Брандер лениво рыскал на длинной якорной цепи, течение напористо било в корпус, и над морем стояло зеленоватое, цвета сернистой зелени, свечение. Якорная цепь — когда волна приподнимала корабль — погромыхивала в клюзах, и казалось, будто кто-то тащит гвоздодером из стенок сундука изъеденные ржавчиной гвозди. Шло второе утро их последнего дежурства.
Открыв дверь каюты, Фрэйтаг сразу же глянул на сторожевую вышку. Вахтенный не отрывал глаз от бинокля: его корпус медленно, как будто ему кто приклепал ступни к палубе, прокручивался до пояса, так что ноги при этом оставались в неподвижности, и Фрэйтаг понял, что все в норме, и вышел на воздух блеклого утра. У него была худая шея и дубленая кожа лица, водянистые глаза беспрестанно слезились, как если бы он жил воспоминанием отчаянных напряжений прошлого; даром что коренастая фигура его была сгорблена, в нем проглядывала сила, которая сидела в нем когда-то. Пальцы его были узловаты, в походке он был кривоног, будто в молодости только тем и занимался, что гарцевал на бочке. До того как стать капитаном брандера, он шестнадцать лет водил собственное судно на плебейской линии, все ниже к Леванту, и еще в те времена у него вошло в привычку ходить с недокуренной, холодной сигаретой во рту и лишь во время еды вынимать ее и класть рядом с тарелкой.
Он оперся спиной о дверь каюты, холодная сигарета гуляла, подрагивая, от одного угла рта к другому. И пока он так стоял, почувствовал, что дверь за его спиной отворилась; не оборачиваясь, он посторонился, ибо знал, что это был его сын, которого он ждал.
Фрэйтаг ни у кого не испрашивал разрешения; как капитан корабля, он попросту взял мальчишку на свое последнее дежурство прямо из больницы, где Фред лежал с диагнозом «отравление ртутью». Фрэйтаг посмотрел на бледное лицо долговязого юноши, лежащего на больничной койке с затравленным взглядом, и, коротко переговорив с его лечащим врачом, возвратился в палату и сказал: «Фред, ты завтра приходишь ко мне на станцию», и хотя тому никуда не хотелось уходить — ни в барак, где он работал стеклодувом, ни на отцовский корабль, теперь он был на борту, то есть на станции.
Фред захлопнул дверь каюты и искоса посмотрел на отца враждебным взглядом. Он не заговаривал с Фрэйтагом, стоял рядом в позе молчаливой враждебности и ждал. Сколько он себя помнил, он никогда не стоял рядом со своим стариком в какой-нибудь другой позе — ни тогда, когда он едва доставал отцу до плеча, ни теперь, когда он сверху мог заглянуть под свободно сидящий воротник отцовской рубахи.
С тех пор как он узнал, что случилось тогда на Леванте, — в те времена, когда его старик ходил по этой самой плебейской линии, а Фред был еще школяром, — у него сложилось об отце свое мнение, хотя на эту тему они никогда не говорили, да ему, собственно, и не хотелось говорить об этом.
Они молча стояли рядом, слишком хорошо зная друг друга, чтобы ожидать чего-нибудь нового, и, ни словом не обмолвившись, лишь коротко кивнув головой, Фрэйтаг приказал сыну следовать за ним.