Первый этап
девяти самых тягостных месяцев моей жизни
Старик Ламот-Удар[1] выходил как-то вечером из Оперы, поддерживаемый своим слугой, и нечаянно наступил на ногу молодому человеку, который отвесил ему пощечину. Ламот-Удар ответил на это со сдержанностью, поразившей зрителей: «Ах, сударь, до чего же неловко вам станет, когда вы узнаете, что я слеп!» Наш молодой человек, в отчаянии от своей необдуманной грубости, бросился к ногам старца, попросил у него перед всеми прощения и проводил домой. С того дня он оказывал Ламот-Удару знаки самой почтительной дружбы.
Итак, выслушайте меня теперь, Лекуантр. Пока я был в Голландии, служа родине, вы, хоть я ничем вас не обидел, нанесли мне публичное оскорбление, по меньшей мере столь же чувствительное, как и то, что было нанесено Ламот-Удару. Я поступлю, как он; я не стану гневаться на вас за легкомыслие, надеюсь невольное, и удовольствуюсь тем, что покажу вам и всей Франции, сколь безупречно мое поведение и каков тот старец, которого вы оскорбили! Пусть Национальный конвент, выслушав обе стороны, решит, кто из нас двоих лучше выполнил свой долг: я — обелив гражданина, которого оклеветали, или вы, выразив ему свои сожаления легковерного обвинителя.
Предупреждаю вас еще об одном. С огорчением наблюдая последние четыре года, как повсеместно злоупотребляют пышными словами, подменяя ими в делах самых значительных точные доказательства и здравую логику, которые одни могут просветить судей и удовлетворить положительный ум, я сознательно отказываюсь от всяких ухищрений стиля, от всяких красот, к которым прибегают, чтобы пустить пыль в глаза, а частенько — и обмануть. Я хочу быть простым, ясным, точным. Самими фактами я развею наветы тех, чье корыстолюбие разбилось о мое чересчур достойное поведение.
Дело это по своей сути отчасти торговое, отчасти — административное, и если я, со своей стороны, внес в него большой патриотический вклад, а все, кто меня обвиняет, забыли о патриотизме и пошли на поводу у самых низменных интересов, это покажут факты.
И не станем начинать, как то слишком часто бывает, с вынесения приговора четырнадцати министрам, которые перебрасывали меня с рук на руки в течение девяти месяцев (и подумать только, что эту муку принял я, поклявшийся никогда не связываться ни с одним министром!). Остережемся, главное, выносить наш приговор в зависимости от того, что одни из них были назначены королем, а другие — Национальным собранием! Такой подход порочен! Мы будем судить их по делам, как хотели бы мы, чтобы судили и нас. В ту пору, по конституции, обе эти власти были законными. Вынужденный иметь дело поочередно со всеми, кто был назначаем на соответственные посты, по мере того как они занимали свои должности, я мог судить не о взглядах этих людей, которыми никто из них со мной не делился, но только об их поступках, которые в деле с ружьями либо способствовали общественному благу, либо наносили ему вред. Я воздам каждому по справедливости.
Вот четырнадцать министров, исполнявших свои обязанности одновременно или последовательно, — это господа де Грав[2], Лакост[3], Дюмурье[4], Серван[5], Клавьер[6], Лажар[7], Шамбонас[8], Д'Абанкур[9], Дюбушаж[10], Сент-Круа[11]; затем вторично Серван и Клавьер; затем Лебрен[12] (ах, Лебрен!) и, наконец, Паш[13].
Будь они все даже безупречно справедливы, — судите сами, сколь утомительно было поспевать за молниеносно сменявшимися персонажами волшебного фонаря, будучи вынужденным, подобно мне, осведомлять их, по мере появления, о вещах, уже предпринятых, но оставшихся где-то позади. И лишь немногие из них соглашались меня хотя бы выслушать. Судите, каково мне было, если, еще не выслушав, они уже были настроены против меня моими недоброжелателями. Отсюда наши нескончаемые споры, словопрения, свидетельствующие об их неосведомленности и беспринципности; дурацкие конфликты, пагубные для общественного блага, непрерывные несправедливости, превосходящие всё, что может снести человек, с чем должен смириться гражданин свободной страны; нетерпение и возмущение, ежеминутно выводившие меня из себя, и, в итоге, срыв важнейшего дела по вине тех, кто в первую очередь должен был бы его поддержать! Вот та отвратительная картина, на которую я обязан пролить беспощадный свет. Преодолеем отвращение и проглотим лекарство.
Давно уже уйдя на покой и желая отдохнуть от трудов перед смертью, я отклонял все предложения, крупные и пустячные, хотя, в силу долголетней привычки, они всё еще стекались в мой бездействующий кабинет. В начале марта прошлого года я получил письмо от некоего иностранца, просившего меня, именем моего патриотизма, о свидании ради дела, как он утверждал, крайне важного для Франции; он настоял на своем, явился ко мне и сказал:
— У меня есть шестьдесят тысяч ружей, и я могу, не пройдет и полугода, добыть для вас еще двести тысяч. Мне известно, что ваша страна в них весьма нуждается.
— Объясните мне, — сказал я ему, — каким образом вы, частное лицо, можете обладать таким количеством оружия?