«Выброси меня из головы», — Макс натянул черные перчатки и открыл крышку рояля. — «Кабацкий тапер или истопник в крематории — все эти позументы я ношу только для выдроченных истеричек», — моцартовские аккорды растеклись шоколадным плевком на подвенечном наряде. «Кошка, нажравшаяся валерьянки, я в твоей постели или этот ублюдок, испортивший нам вечер», — он махнул рукой в дальний угол комнаты, где стояло трехногое кресло, — «это безразличная ненависть, гибкая и упругая, как ты, с такими же бесцветными глазами и плоскими шутками», — дрожащие руки наполнили стакан, и пальцы в черной коже, увеличенные алкогольной оптикой, обреченно сдавили крякнувшее стекло.
Сидящий в кресле человек был мертв. Я знал это точно. Во-первых, потому, что убил его собственными руками, а во-вторых, потому, что это был я сам. Бестолковый мрак душной комнаты настойчиво и терпеливо давил на мои выпученные бельма. «Но я же любила его, любила, черт возьми, пока ты, седой сексуальный мальчик не встал между нами. Из-за тебя, из-за твоей гениальной убогости мне даже стыдно плакать о нем», — прокуренный голос крепко впивался в обмякшую пустоту. И только ногти, кромсавшие сигарету, пытались нарушить тошнотворное равновесие.
«Стыдно плакать? А ты хлопай в ладоши. Правь панихиду по нудному цинику. Философ, писатель… Да я в мышиной заднице наскребу больше умных мыслей, чем в его писанине. Эти скрипучие меланхолики», — он захлопнул рояль и залпом опустошил стакан, — «копаются в собственном дерьме, чтобы доказать нам нашу ничтожность. Вот она, стонущая девственность», — Макс смахнул со стола исписанные листки, — «бросайся на колени, целуй их, лобызай, пусть они утоляют твою похоть, я не буду мешать вам, я слишком плохо воспитан».
Она медленно встала, нагнулась и подняла с пола измятый листок. Мелкий, прыгающий почерк больно отсек прошлое…
…город. Ночной город, липкий от завершающихся любовных плясок. Город с кольцом в носу и разорванным ухом. Истерика тупых реклам — агонизирующая похоть интроверта. Бесстыжая минетчица со скромными глазами. Именно то, что мне нужно.
Я НЕ ВЕРЮ, ЧТО САМОУБИЙЦЫ УМИРАЮТ БЕЗ СМЕХА!…
Она вспомнила меня, вспомнила мои глаза, закованные в переломанную оправу, большие глаза, уменьшенные и искаженные толстыми линзами, а затем перевела взгляд на кресло и поразилась таким страшным искажениям памяти. «Ты еще здесь? — она даже не повернулась в сторону Макса, — Я ненавижу тебя».
«Ненавидеть надо уметь, киска. Это искусство, которым не овладеть, надув губки и топнув ножкой».
«Да кто ты такой? Спившийся пианист — подумаешь, невидаль. Развязавшийся пуп земли! Пить напропалую, альфонсить да мнить себя гением только из-за того, то умеешь извлекать всякую херню, смешав Сартра и Ницше. Тоже мне дерьмо с медом. Кто ты мне? Может, считаешь себя ходячим сексуальным совершенством? Что ты умеешь в постели? Слепо шариться да кряхтеть спьяну, приятный партнер, да?»
Она замерла на полуслове, ибо Макс, улыбнувшись, уже надевал шляпу. «Целую!» — и дверь осталась открытой.
Белла (я не уверен, что это было ее настоящее имя) взяла из пачки сигарету и нервно зашагала по комнате. Незажженная сигарета протыкала воздух (мопассановская грязь, герцогские письма — что, не угадал?). Она не умела выбрать себя (гордый профиль, золотой медальон, менструальные боли — это не ты, блефуй, время просит). Она натыкалась на слова и, слепо прищурившись, сознавала свое поражение в гамбите — миттельшпиль недосягаем. Идеально чистый пол — как это он не догадался стряхнуть на него пепел? Выпито все, рояль закрыт — опять безупречно, но не может же он не передергивать. Противно. Рукопись должна быть на полу. Нет, аккуратно лежит на столе, прижатая Дафнисом и Хлоей, бронзовыми уродцами — пресс-папье, подаренным на Рождество странным прохожим (это был Макс?). Капельки воска на подсвечнике угрожающе свесились и через минуту потекли по выпуклостям женщины с кувшином — нет, не перевелись еще толстомордые стеклодувы, любители пива и похабных уличных песенок. «Рыжиком Жанну в деревне дразнили…» Ее собственный портрет с букетом тигровых роз, который я называл «Натюрморт с проституткой», — она обижалась, дулась и, в конце концов, смеялась, заклеймив меня пошляком. Она села в кресло и закрыла глаза. Он сегодня играл Моцарта — каждая нота осталась в ней, но их порядок шел почему-то вразрез с гармонией. Он что-то хотел сказать? Дурак с музыкальными пальцами. Она не смела смотреть на меня, вальяжно застывшего в позе короля суицида, может быть, стыдясь своих дрожащих губ, а, может быть, просто боясь. Ей опять попалась на глаза моя рукопись.
…Курю. Вчетверо сложенный вечер летит в урну вместе с моими стихами. Бесполезность, втертая в виски, тщится стать бессмысленностью. Это вы скрестили похоть с любовью — инцест.
СМЕЯСЬ, УМИРАЮТ НЕ ТОЛЬКО ЛЮДИ!…
Макс вышел под дождь. Несуразная слякоть, вросшая в темноту, чем-то не нравилась ему, и он, хмельной и тоскливый, находил какое-то отдохновение в том, чтобы, вступив в теплую лужу, чувствовать, как теплая вода медленно вливается в его новые ботинки. Автобусы уже не ходили, но это его мало волновало, он шлепал по пустынному тротуару, отрешенно перебирая пальцами отсутствующие клавиши. В темном парадном своего дома, парадном, пахнущем парфюмерией и дерьмом, он споткнулся и неожиданно для себя уселся на грязную ступеньку. Голова трещала, и невыносимая тяжесть во всем теле рассеивала некогда волевой взгляд все презревшего самоучки. Воспоминания беспутного детства сыпались из раскрошенного черепа. Ночной пляж, девчонка в разорванном платье (ее похотливо-испуганные глаза он все время пытался привить Белле) и он, опешивший и растерянный на ее груди, плачущий от восторга. (Нет, не так: холодная ночь и голый подросток, вытирающий слезы обрывками белого платья обнявшей его маленькой распутницы). Каждая новая постель будет лишь отдаленным призраком того холодного золотого песка. Поддразнивая шекспировское пуританство, он называл ее Джульеттой, а она, подыгрывая, шептала: «Ромео…» Монтекки и Капулетти — маленькие бесстыдники. Макс вытащил из кармана флакон одеколона и, поморщившись, влил его в себя. Едко пахнущая жидкость зажмурила ему глаза и подарила гримасу дешевого трагика. Почему-то пригрезилась отцовская библиотека. Монтень, Шопенгауэр, Достоевский — он расплющивал свой нос о стекло обколупанного шкафа времен Иосифа Прекрасного. Магия пыльного знания. Да, покойный отец понимал толк в амфибрахиях и неоплатониках.