рассказы
Темная ночь
“Кукушек” Маннергейма мы в глаза не видели. Ни в ближнем бою, сходясь с ними на бросок гранаты, ни убитых, ни плененных. Хотя за три дня боев на склоне каменной гряды они покалечили и угробили половину нашего батальона. Таясь в мелком березняке и за валунами, они подкрадывались очень близко к окопчикам, вырытым кое-как в каменистой земле, ловили на перекрестье наши бледные рожи и нажимали на спуск… А мы их не видели. И нам, измученным недосыпом и страхом, начинало казаться, что нас убивают не вражеские солдаты, а вот эти чудовищные творения природы – серые лобастые валуны.
После отчаянных попыток подняться в атаку мы позорно откатывались назад, в низинный лес, и тут накрывали нас мины. Что может быть отвратительнее звука падающей мины? Змеиное шипение и шорох ползущего гада‚ затем звериный вой – это если мина перелетела над тобой и взорвется где-то позади. А если рядом, не услышишь ни шипения, ни воя…
А в лесу, во влажной почве, мины рвались с глуховатым, как бы кашляющим звуком, и казалось, эти взрывы здесь не так опасны. Но если они, падая в зеленую чащу, задевали кроны деревьев и рвались наверху, то рвались с таким звуком, как будто кто-то хищными зубами перекусывает чью-то костистую плоть. Хр-р-ряс. Осколки, бьющие сверху, как градины в июльскую грозу, пробивали даже стальную каску.
Взрыв обдал меня рыжим лесным перегноем, влепил в плечо и шею горсть рваных осколков (потом, в госпитале, узнаю, что один осколок вонзился рядом с сонной артерией), долбанул по каске, из правого уха сочилась кровь. Я пытался было подняться и броситься прочь, но звенящее головокружение бросило меня наземь.
Когда минный налет прекратился, меня подобрал пожилой санитар, показавшийся мне очень старым, и, перехватив мою левую руку через свой горб, поволок прочь. Нас догнал какой-то солдат не из нашего взвода с ошалелыми глазами, но, на взгляд, вроде не раненый, и, помогая санитару, подхватил меня под мышки. У меня все звенело в голове, земля уходила из-под ног, а лес вокруг опрокидывался. Выбрели на лесную полянку, где расположились какие-то солдаты с красными погонами на неношеных гимнастерках, щеки у них были румяны, как у людей выспавшихся и сытых. В сторонке, под большой елью, дымилась походная кухня. К нам подошел капитан в фуражке с малиновым околышем и, скользнув по моей дохлой фигурке чужим взглядом, сказал:
– Куда автомат несешь? Оружие оставь у нас.
Я снял болтающийся на пузе ППШ, из которого ни разу не выстрелил, потому как не видел того, кого должен был убивать, и бросил помятую каску.
Капитан вперся недобрым взглядом в ошалелую рожу солдата, помогавшего санитару:
– А ты куда?
Солдат потупил глаза и буркнул:
– Меня контузило…
Капитан помолчал, не сводя взгляда с лица солдата, и приказал:
– Контуженный, останешься здесь, – и кивнул на нас, – а вы идите.
Пройдя с километр по тропинке, протоптанной в папоротнике и брусничнике, мы вышли к лужайке среди густого разнолесья и увидели большую брезентовую палатку с маленькими оконцами.
– Тебе повезло, паренек, – сказал пожилой санитар. – Может, и домой поедешь, к маме.
Молоденькая желтоволосая санитарка, скорее подросток, чем девушка, ввела меня под сумрачные своды брезента, битком набитого ранеными. Ни топчанов, ни кроватей не было. Кто лежал на шинели, кто на плащ-палатке, а кто и прямо на смятой траве. Я пожалел, что на марше, измученный июльской жарой, бросил скатку.
Раненые лежали по обеим сторонам палатки, посреди был вытоптан травяной проход, на котором лежали два солдата, укрытые с головой, один шинелью, другой плащ-палаткой.
– Идем, милок, – сказала санитарка и повела меня в дальний от входа конец палатки. Подойдя к раненому, второму или третьему от края, на лицо которого была накинута пилотка, девушка взяла его за ноги в ботинках и обмотках и через силу отволокла на середину, в проход. И показала на шинель, на которой только что лежал мертвый.
– Ложись, милок, отдыхай.
– Сестрица, голубушка, надо бы их убрать. А то ведь скоро от них дух пойдет, – сказал раненый, лежавший с самого краю.
– Нюхай, дружок, фронтовой душок, – отозвался кто-то рядом не очень бодрым голосом.
– Милымои, я понимаю, но как одна их вынесу, – ответила девушка. – Скоро придет санитарная машина, вынесут их. А пока вы уж потерпите.
– Бог терпел и русским велел, – произнес кто-то рядом.
Я опустился на шинель, оставшуюся от умершего солдата. Девушка помазала мои ранки на плече и шее йодом, а правое ухо, из которого все еще сочилась кровь и которое, кажется, совсем оглохло, заткнула ватой. Я лег и закрыл глаза, – когда не видел дневного света и окружающего мира, голова переставала кружиться.
До войны я, робкий деревенский мальчишка, боялся ходить мимо кладбища, когда умирала бабушка, сбежал из дома, чтобы не видеть ее мертвую, а за несколько дней на передовой успел привыкнуть к убитым, хотя почему-то не верил, что может убить и меня, и стал так равнодушен к смертям других, что теперь лежание на шинели, на которой умер раненый солдат, принял как благо, как если бы прилег на нары родной избы.
Что может быть теплее, уютнее нашей солдатской шинели из грубого серого сукна, не очень приглядной, не каждому по росту, которая для солдата на голой земле, в окопе, даже на снегу – и перина, и матрас, и одеяло. Я в этом убедился позднее, пройдя по просторам войны и в осеннюю непогодь, и в зимние холода.