Для тех, кто не знает: ОВИР — это отдел виз и регистрации иностранцев управлений внутренних дел. Здесь оформляют свое пребывание в СССР иностранцы, приехавшие к нам на работу, учебу, в командировку. Здесь получают соответствующие документы и советские граждане, выезжающие за границу. Здесь, наконец, — пусть редко, но и это бывает, — оставив на столе советский паспорт, переступают последний порог, отделяющий их от Родины, люди, подобные В. М. Шполянскому.
По своим журналистским делам мне нередко приходится бывать в ленинградском ОВИРе, и именно здесь я впервые услышал о Шполянском. Но не тогда, когда он собирался выехать в Израиль, а позднее, спустя пять лет, когда, на горьком и долгом опыте осознав всю «трагическую бессмысленность, преступность» (я цитирую его слова) этого своего шага, он решил принять все меры к возвращению на Родину.
В Ленинград он приехал как турист и, подав через ОВИР Главного управления внутренних дел Леноблгорисполкомов заявление с просьбой о возвращении ему гражданства СССР, жил некоторое время в гостинице, ожидая решения компетентных советских органов.
Здесь, в гостинице, мы и встретились, но прежде, чем встретиться, я прочитал его рукопись. Шесть папок, около полутора тысяч страниц… Неровная, какая-то нервная скоропись. Многочисленные вычеркивания, повторы, пометки на полях, на обороте листов, незавершенные фразы… И собственно, эта горькая, я бы сказал, злая исповедь и, естественно, судьба ее автора и стали поводом для этих заметок.
* * *
В «Астории» я бывал не раз и видел здесь самую разнообразную публику — корректных, застегнутых На все пуговицы дипломатов и озабоченных, всегда куда-то спешащих бизнесменов, молодящихся старичков и старушек, увешанных фотоаппаратами и магнитофонами, и шумную молодежь в пестрых брюках и разноцветных спортивных куртках… Словом, весь тот разноязыкий и разношерстный интуристский вавилон, который характерен для всех интуристских гостиниц и чувствует себя в них как рыба в воде…
Первое, что сразу же бросилось в глаза, — это какая-то несовместимость, несоответствие между обликом этого человека и всем тем, что его здесь окружало.
Из широкого окна гостиницы открывалась запорошенная снегом площадь с величественным собором, памятником и сквером. Тяжелые шторы, мебель красного дерева, инкрустированная бронзой, бронзовые же ручки на окнах и дверях, картины… И среди всего этого ретро (гостиница, самая, пожалуй, петербургская из всех ленинградских, бережно хранит свой стиль) этот высокий, смуглый, худой человек с глубоко сидящими воспаленными глазами на изможденном лице, в джинсах, стираной-перестираной рубашке казался чужим, инородным…
Он говорил, говорил, не слушая и, пожалуй, не желая слушать собеседника, как бы боясь, что если его прервут и он остановится, то потеряет мысль, не сможет выговориться и сообщить что-то очень важное, чрезвычайно важное для него… Закуривал одну за другой сигареты и, глубоко затянувшись, сразу же гасил их в пепельнице, полной окурков. Перебирал длинными нервными пальцами страницы рукописи, журнальные и газетные вырезки, в беспорядке лежавшие на столе, или, вскакивая, рылся в таком же ворохе бумаг на стоящей рядом тумбочке, не переставая при этом говорить…
И чем дольше я его слушал, мысленно сопоставляя его длинный и сбивчивый монолог с тем, что я уже знал о нем из разговоров с другими, из его же собственной многостраничной исповеди, тем все больше и тверже укреплялся в своем впечатлении: а ведь он здесь чужой! И не только потому, что его внешний вид не вязался с респектабельной обстановкой этой старой гостиницы, — встречаются здесь и не такие. Забегая вперед, скажу: он, как рассказывали, никогда не был, что называется, «барахольщиком», не гнался за вещами и деньгами: джинсы и тенниска, единственная костюмная пара да туфли, несколько сорочек и плащ — вот, пожалуй, и весь багаж, с которым он прибыл в Ленинград с Запада. И гостиницы были ему не внове: здесь, в «Астории», на этой знаменитой площади, у этого памятника, он бывал не раз, как говорится, до того, пока еще был ленинградцем; за пять лет своих иммигрантских скитаний живал в гостиницах Нью-Йорка и Лондона, Вены и Брюсселя…
Нет, не внешние приметы создавали эту почти осязаемую полосу несовместимости, отчуждения. Нечто более глубокое.
Они, интуристы, дипломаты, бизнесмены, прибывшие к нам на короткое время, не пытались «менять кожу», подделываться под наш образ жизни и мысли, оставались самими собой, и это вполне естественно. Он, прибывший к нам как иностранец, изо всех сил стремился казаться «своим», но, как видно, не мог и давно уже не был «нашим», и это сразу бросалось в глаза. Чужой по духу, он был иностранцем в своей стране, в своем городе, где прожил немало лет. Точнее, в бывшей своей стране, в бывшем своем городе. «Бывшие» — очень точно определил сущность этих людей один из советских публицистов…
В. ШПОЛЯНСКИЙ>{1}:
«…Я провел последние пять лет жизни в качестве эмигранта, был гражданином Израиля и жил в нем, жил и работал в США, Англии, много бывал в странах Западной Европы.